боялись встать.
— Видели? — спросил Люберон. — Он сказал: «Я вас отошлю спать в школу». Значит, мы не уходим.
— Он сказал просто так, — возразил Шарло. — Он знает не больше нашего.
Сержант Пьерне внезапно взорвался:
— Тогда кто знает?! Кто знает?!
Никто не ответил. Через какое-то время Пинетт вскочил на ноги.
— Ну что, умываться? — предложил он.
— Хорошо бы, — зевая, сказал Шарло.
Он встал. Матье и сержант Пьерне тоже встали.
— Ой, какой у нас младенец! — крикнул Лонжен.
Розовый, голый, без растительности, с розовыми щеками и маленьким толстеньким животиком, обласканный светлым утренним солнцем, Шарло был похож на самого красивого младенца Франции. Шварц, крадучись, подошел к нему сзади, как каждое утро.
— Ты дрожишь от страха, — приговаривал он, щекоча его. — Ты дрожишь от страха, младенец.
Шарло смеялся и, извиваясь, вскрикивал, но не так резво, как обычно. Пинетт обернулся к Лонжену, тот с упрямым видом курил.
— Ты не идешь?
— Куда?
— Умываться!
— К чертям! — сказал Лонжен. — Умываться! Для кого? Для фрицев? Они меня и таким возьмут.
— Никто тебя не возьмет.
— Да ладно уж! — прикрикнул Лонжен.
— Можно еще выкарабкаться, черт возьми! — сказал Пинетт.
— Ты что, веришь в сказки?
— Даже если тебя возьмут, это еще не значит, что надо оставаться грязным.
— Я не хочу умываться для них.
— Какую ерунду ты несешь! — возмутился Пинетт. — Глупее не бывает!
Лонжен, не отвечая, ухмыльнулся: он с видом превосходства лежал на одеяле. Люберон тоже не пошевелился: он притворился спящим. Матье взял свой рюкзак и подошел к желобу. Вода текла по двум чугунным трубам в каменное корыто; она была холодная и голая, как кожа; всю ночь Матье слышал ее полный надежды шепот, ее детский вопрос. Он погрузил голову в корыто, легкое пение стихии стало немой и свежей прохладой в его ушах, в его ноздрях, букетом влажных роз, цветами воды в его сердце: купание в Луаре, тростник, зеленый островок, детство. Когда он выпрямился, Пинетт яростно мылил шею. Матье ему улыбнулся: ему нравился Пинетт.
— Он осел, этот Лонжен. Если фрицы притащатся, нужно быть чистым.
Он засунул палец в ухо и яростно завращал им.
— Если уж ты такой чистюля, — со своего места крикнул ему Лонжен, — вымой заодно и ноги.
Пинетт бросил на него сострадательный взгляд.
— Их же не видно.
Матье начал бриться. Лезвие было старым и жгло кожу. «В плену отпущу бороду». Солнце вставало. Его длинные косые лучи скашивали траву; под деревьями трава была нежной и свежей, ложбина сна на боках утра. Земля и небо были полны знамений, знамений надежды. В тополиной листве, повинуясь невидимому сигналу, в полный голос защебетало множество птиц, это был маленький металлический шквал чрезвычайной силы, потом они все вместе таинственно замолчали. Тревога вращалась кругами посреди зелени и толстощеких овощей, как на лице Шарло; ей не удавалось нигде остановиться. Матье старательно вытер бритву и положил ее в рюкзак. Сердце его было в сговоре с зарей, росой, тенью; в глубине души он ждал праздника. Он рано встал и побрился, как для праздника. Праздник в саду, первое причастие или свадьба с крутящимися красивыми платьями в грабовой аллее, стол на лужайке, влажное жужжание ос, опьяненных сахаром. Люберон встал и пошел помочиться к изгороди; Лонжен вошел в ригу, держа одеяла под мышкой; затем он появился, апатично подошел к желобу и намочил в воде палец с насмешливым и праздным видом. Матье не было необходимости долго смотреть на это бледное лицо, чтобы почувствовать, что праздника больше не будет, ни сейчас, ни когда-либо после.
Старый фермер вышел из дома. Куря трубку, он смотрел на них.
— Привет, папаша! — сказал Шарло.
— Привет, — ответил фермер, качая головой. — Э! Да уж. Привет!
Он сделал несколько шагов и стал перед ними.
— Ну что? Вы не ушли?
— Как видите, — сухо сказал Пинетт. Старик ухмыльнулся, вид у него был недобрый.
— Я же вам говорил. Вы не уйдете.
— Может, и так.
Он сплюнул под ноги и вытер усы.
— А боши? Они сегодня придут? Все засмеялись.
— Может, да, а может, нет, — ответил Люберон. — Мы, как и вы, ждем их: приводим себя в порядок, чтобы встретить их достойно.
Старик со странным видом посмотрел на них.
— Вы другое дело, — сказал он. — Вы выживете. Он затянулся и добавил:
— Я эльзасец.
— Знаем, папаша, — вмешался Шварц, — смените пластинку.
Старик покачал головой:
— Странная война. Теперь гибнут гражданские, а солдаты выкарабкиваются.
— Да ладно! Вы же знаете, никто вас не убьет.
— Я же тебе говорю, что я эльзасец.
— Я тоже эльзасец, — сказал Шварц.
— Может, и так, — ответил старик, — только когда я уезжал из Эльзаса, он принадлежал им.
— Они вам не причинят зла, — уговаривал его Шварц. — Они такие же люди, как и мы.
— Как и мы! — внезапно возмутился старик. — Сучий потрох! Ты тоже смог бы отрезать руки у ребенка?
Шварц разразился смехом.
— Он нам рассказывает сказки о прошлой войне, — подмигивая Матье, сказал он.
Шварц взял полотенце, вытер большие мускулистые руки и, повернувшись к старику, объяснил:
— Они же не психи. Они вам дадут сигареты, да! И шоколад, это называется пропагандой, а вам останется только принять их, это ни к чему не обязывает.
Потом, все еще смеясь, добавил:
— Я вам говорю, папаша, сегодня лучше быть уроженцем Страсбурга, чем Парижа.
— Я на старости лет не хочу становиться немцем, — сказал фермер. — Сучий потрох! Пусть лучше меня расстреляют.
Шварц хлопнул себя по ляжке.
— Вы слышите? Сучий потрох! — передразнил он старика. — Лично я предпочитаю быть живым немцем, а не мертвым французом.
Матье быстро поднял голову и посмотрел на него; Пинетт и Шарло тоже на него смотрели. Шварц перестал смеяться, покраснел и пожал плечами. Матье отвел глаза, он не имел склонности к судейству, к тому же, он любил этого большого крепкого парня, спокойного и стойкого в трудностях; ему вовсе не хотелось увеличивать его неловкость. Никто не проронил ни слова; старик покачал головой и зло посмотрел на них.
— Эх, — сказал он, — не нужно было проигрывать эту войну. Не нужно было ее проигрывать.
Они молчали; Пинетт кашлянул, подошел к желобу и с идиотским видом начал щупать кран. Старик вытряхнул трубку на дорожку, потоптал каблуком землю, чтобы зарыть пепел, потом повернулся к ним спиной и медленно вернулся в дом. Наступило долгое молчание. Шварц держался очень напряженно, расставив руки. Через некоторое время он, казалось, очнулся и с усилием засмеялся:
— Я нарочно сказал, чтобы над ним подшутить. Ответа не последовало: все смотрели на него. И потом внезапно, хотя по видимости ничего не изменилось, что-то дрогнуло,