«тепло», «пле» [241] вместо «плешка», «зды» [247] вместо «звезды», «Дарасты» [235] вместо «педерасты»; «мосексуалисты» [236] вместо «гомосексуалисты»); уменьшает фразы – посредством отказа от определений (прилагательное – одна из самых нелюбимых Харитоновым частей речи) и уменьшает предложения – посредством методичного избавления от придаточных (на протяжении лет тяготение Харитонова к короткому простому предложению становится все заметнее; «В одной из последних своих вещей, „В холодном высшем смысле“, Харитонов дошел до тезисно-протокольной формы»[109]). Порой складывается впечатление, что слишком громоздким и неуклюжим – а потому подлежащим «миниатюризации» – представляется Харитонову русский язык как таковой.
Еще интересней то обстоятельство, что с течением времени стратегия «миниатюризации» начинает влиять и на содержание харитоновских текстов.
Вслед за желанием уменьшить знак приходит желание уменьшить референт – и живущий «за величественным фасадом Империи» (1: 11) автор насыщает свои произведения уменьшительными суффиксами: «Дети, все вы наверное любите когда врач просит вас снять штанишки и лечь перед ним кверху попкой» (245), «Он сбросил букашку в мороз за окошко с пестрыми крылышками махонькую» (215), «купить на последнюю копеечку с пенсии булочку внучку» (191), «Ты ей ккую-нить писулечку напишешь нап?шешь В Парижку! Парифка. Лондонка. Мадридка» (236), «Какая тоненькая пачка тонюсенькая тонюнюсенькая ч ка тоню сенькая ч» (238), «У Нины была пизда звали Машкой Машенькой» (190), «Что, пуговоньки были плохо пришиты?» (235) Странное сочетание жалостливости, сообщаемой уменьшительными суффиксами, с (зачастую) брутальным содержанием речи, с одной стороны, придает текстам Харитонова крайне специфическую и моментально узнаваемую интонацию («Такая рыженькая пизденочка в волосеночках и в нее пролазит со скрипом аж обдираешь залупу. Но ничего, заживет. А яиц нет под пизденочкой. Детка, покажи пизду. Ну пожалуйста. Покажи, детка, не зажимайся. Вот она какая у вас, пиздонька. Ее и не видно. О, как титечки встали как две курочки» [266]), а, с другой стороны, прямо подталкивает автора к разработке тем, где частое применение подобных суффиксов будет «мотивировано», оправдано: 1) молодые красивые мальчики и 2) собственное счастливое детство.
Наконец, за «миниатюризацией формы» и «миниатюризацией темы» следует «миниатюризация объемов» харитоновских произведений. Наиболее протяженные прозаические тексты Харитонова («Духовка» и «Жизнеспособный младенец») написаны до изобретения «миниатюризации»; после «Один такой, другой другой» Харитонов станет все чаще обращаться к лаконичным фрагментам и сжатым зарисовкам (свободно монтируемым между собой). Соответственно, он никогда не создаст большого романа и даже повести, но зато изобретет жанр своего рода «метарассказа» (рассказа о рассказе), занимающего всего пару строк: «„Как я погибаю“. Рассказ ⁄ А я никак не погибаю (опять вывернулся)» (273). Следствием такого пристрастия к «миниатюризации» станет и то, что за двадцать лет упорного литературного труда – при весьма высокой работоспособности («В его творчестве не было простоев, его депрессии не отражались на литературе» [2: 163]) – у Харитонова наберется произведений лишь на один том.
Таким образом, стратегия «миниатюризации» организует харитоновское письмо практически на всех его уровнях, от выбора темы («пленительные мелочи в гербарий переживаний» [171]) до способа выполнения, написания текста: «маленькими буковкими хорошо писать» (54). Проницательные читатели замечали это уже давно: «Его неологизмы рождались из каких-то незначащих звуков и единиц» (2: 163), «мечтавший о большой форме, Харитонов начал создавать ее не с фразы даже, а с буквы, с пунктуации, с паузы» (2:183).
Отсюда следует важный вывод: в случае текстов Харитонова базовым элементом анализа должно быть не произведение, не предложение и не слово – но буква. И именно о буквах постоянно говорит сам Харитонов: «Я, каторжник на ниве буквы» (268), «При ⁄ был (ь) в расположение букв» (190), «Слово надежда из семи сложных букв» (173), «Жизнь уходит сквозь а.б.в.г.д.» (167), «Я люблю а, у, о, э, ы» (132), «для фасеточного зрения ежебуквенные события» (238). Собственно, Харитонова нужно читать прежде всего на уровне этих «ежебуквенных событий», пристальное внимание к которым и позволяет харитоновской прозе достигать плотности настоящей поэзии. Автора интересуют мельчайшие столкновения, исчезновения, замены и перестановки букв; Вадим Максимов, печатавший харитоновские тексты в журнале «Грааль», вспоминает, что Харитонов особо настаивал на подписи «Харитонов Е.» вместо «Е. Харитонов»[110], Александр Житенев указывает, что Харитонов «четко разделяет „счастье“ и „счастие“»[111]. Произведения Харитонова наполнены множеством орфографических мизансцен, создающих смысл за счет миниатюрных перемещений знаков: «Юноша из неб. города из неб. семьи отправлен на неб ⁄ осклон» (195), «умерли вы или нетещё тещё тёте гёте» (170), «(Всё-тки жизнь нашла отражение в моей тетради.) Всё тки, тки, тки» (276), «Ты думаешь это любовь. Но ⁄ это любофь» (168), «В Чулане Билась Сволочь ⁄ (В Начале Было Слово)» (239). И стоит отметить, что эта художественная логика порождения едва заметных отличий не была сугубо умственной – но тесно сопрягалась (как вообще часто происходит у Харитонова) с определенным навыком тела: так, по воспоминаниям Елены Гулыги, Харитонов утверждал, что «гений пишет одну и ту же букву по-разному» и намеренно культивировал подобную манеру почерка[112] («одна и та же буква, например „р“, имела, как мы насчитали, 4 варианта возможных написаний», – указывает и Михаил Берг, разглядывая полученное от Харитонова письмо[113]).
Вещи позднего Харитонова поражают читателя чрезвычайно широкой амплитудой авторского взгляда – наблюдения за движениями отдельных букв («О! о, о, о, о – нет, не о. Не о, а а. А. Да, а» [321]) сочетаются с захватывающими дух геополитическими картинами («И один глаз Байконур а другой Самотлор. И метить территорию дальше, пока не займет весь мир. А дальше пойти на вселенную, чтобы из глаза Спаса-Байконура вылетала ракета и выписывала в небесах слово Россия» [263]). Контраст и, соответственно, достигаемый эстетический эффект несомненны; но необходимо понимать, что внимание Харитонова ко всему малому и миниатюрному рождалось не вопреки, а вследствие жизни в гигантской Державе. Полуфетишистская одержимость буквой[114] возникает именно как реакция на громаду СССР; «миниатюризация» текстов отыгрывает острое ощущение невыносимого размаха Империи, под краснозвездной сенью которой обитает «человек уединенного слова». Влияние Державы (де)формирует не только отдельные слова и фразы, но и сам способ литературной работы: Харитонов практически никогда не сочинял за печатной машинкой, но от руки записывал свои фрагменты в тонкие тетради – «бисером, буковка к буковке»[115]. Усвоенная на уровне тела, ставшая почти рефлексом, харитоновская «миниатюризация» оказывается еще и чем-то вроде манифестации инстинкта самосохранения: под пугающим взглядом Государства сжимается в страхе слово, фраза, рассказ, архив, человек. Инстинкт не подвел – когда в конце 1980 года (на фоне обысков и задержаний по делу о литературном альманахе «Каталог») Харитонов примет решение временно спрятать