слышал звон колокольцев, топот копыт и завывания плакальщиц. Сожгли Видогоста, не иначе. Сожгли, а не погребли. Побоялся князь, что Морь дальше пойдёт, вот и поспешил, вот и окурили весь город можжевельником с дёгтем. И жертвы приносили, наверное… Как без них. Забили всех в округе чёрных петухов? Или три дюжины чёрных козлов? Спрошу при случае, если надо будет.
До терема я бежал, а ничего по пути опять же не запомнил, всё стоял перед глазами Видогост – бледный, в рябинном кафтане. Помню только, что у терема столпилось особенно много бедняков и юродивых, все сплошь в чёрном, некоторые даже до того усердствовали в своём мнимом выражении скорби, что вымазали лица и руки углём. Они голосили, кто причитал, кто выл, кто требовал денег и пищи, стуча о землю мисками. Я с трудом растолкал их, получил даже несколько обиженных тычков в спину в ответ от тех, кому пришлось посторониться.
Из зала доносился шум. Я помнил лишь одну тризну, которую справляли здесь же, в тереме Страстогоровом, и то была тризна по его первой жене, матери Видогоста. Только половина свечей горела в подсвечниках, погружая зал в укромный полумрак, сдвинутые длинные столы ломились от роскошных яств и вин. Народу собралось много – я не удивился, обнаружив тут всю княжью дружину, стражей всех мастей, глав гильдий, богатых купцов, ремесленников и Страстогоровых слуг. Других князей не позвал. Боялся, что увидят слабость его? Боялся, что начнут зубоскалить? Кто-то горлопанил песни, кто-то пил прямо из винных чаш, отобрав их у чашников, кто-то лежал лицом на столах, а кто-то валялся на полу, потеряв всякое достоинство. Не играла музыка, не сидели через каждого десятого волхвы, потому как князь, ожидаемо, не стал приглашать ни скоморохов, ни волхвов. Обычно тризны только в начале похожи на чинное поминание усопшего, потом же превращаются в непристойные шумные попойки, и это ошеломило меня после гибели Рижаты настолько, что я, тогда птенец почти, не вынес и часа, сбежал на псарню, плакаться в шею Рудо-щенку.
В горле у меня запершил скользкий ком. Я прошагал через половину зала к скорбному очагу, в который каждый гость обязан был бросить что-то от себя, чтобы задобрить душу мертвеца и сделать так, чтобы не вернулся потом и не пугал живых. Странное дело – смерть. Сначала усопшего почитают и рядят в самое дорогое, поминают добром и горько оплакивают, а потом страшатся, что неупокоенный мертвяк влезет в окно.
В очаге среди пепла блестело чьё-то золотое кольцо, серьга с камнем, ложка из серебра, горсть монет и ещё что-то неузнаваемое, покрытое сажей, но почти наверняка тоже драгоценное. Я не стал выделываться, снял шнурок, которым завязывал волосы, и пряди рассыпались по моим плечам. Снял и бросил в огонь, и тут же вспыхнул, сгорая без следа, мой подарок. Где бы сейчас ни был Видогост и каким бы ни был его дух, я знал, что он всё равно будет мне рад. А попрощаюсь я с ним потом, когда никто смотреть не будет.
– А вот и соколик прилетел! – окликнул кто-то из пирующих. В ответ ему засмеялись.
Я приблизился к столам, взял бутылку браги и выпил половину прямо так, из горла. Горечь обожгла глотку, но согрела нутро, пустое и холодное уже три дня. Мне стало малость лучше, но я не захмелел сильнее, чем уже был, всё так же отвратительно было смотреть на пьяные рожи, уже и забывшие, наверно, зачем тут собрались.
– Что, рад ты, что княжич помер? Думал, князь тебя наследником сделает?
Я развернулся и ударил в челюсть купца Мониту. Мелкая сошка, а думает, раз в терем пригласили, то и возвысился до небес.
– Кто ещё желает что-то сказать про меня?
Все молчали, иные даже жевать перестали. Дюжина дюжин любопытных глаз, у кого мутных, у кого блестящих от хмеля. Вырядились все кто во что горазд. Пуговицы на кафтанах отполировали, навощили, побрякушек нацепляли, что девки на выданье. Воробьи пестрокрылые, не мужики. Мальчишка-чашник в сером и невзрачном и то больше на мужика походил, хоть и не носил напомаженной бороды. Я кивнул ему, чтобы ещё браги нёс, а сам схватил за ворот Мониту и рыкнул в самое ухо:
– Страстогор где?
Монита вытаращил зенки, опухшие, покрасневшие, рот раззявил, стал похож на жареного карпа, который лежал тут же, на блюде. Заскрёб толстыми масляными пальцами по моему запястью, а я только встряхнул его, как щенка, выпускать не собирался. Непонятливый, что ли? Или вопрос мой был слишком сложным?
– Н-на могильнике он…
Я резко разжал пальцы, и Монита перелетел через скамью спиной вперёд. Пирующие снова разразились гоготом.
Я взял брагу у чашника, хлебнул дважды и забрал себе всю бутыль. Конечно. На могильнике. Бдит у свежего кургана, а своих псов потчует мясом, вином и пирогами. Не знаю, отчего, но меня это обрадовало. Я разочаровался бы, обнаружив Страстогора среди пьяных, вопящих непристойные песни, забывших, зачем пришли.
Нищие всё так же толпились у терема, снова бросились ко мне, выпрашивая кто монетку, кто хлеба кусок. Я бросил им всё, что нащупал в кармане, пригоршню мелких денег, и они закопошились, поднимая медяки с земли и выхватывая их друг у друга.
Город не спал. Горели фонари и свечи в окнах, кругом гуляли, судачили, покупали у лоточников пряники в форме саней, чтобы помянуть княжича. Я шёл и не верил, что вижу всё это. Шёл как во сне, то ли был, то ли не был, а если б не крепкая, горькая брага, совсем расквасился бы.
– Руки ему закрыли волчьей шкурой, потому что все они, от плеч до пальцев, превратились в деревца.
– Брешешь! Крыльями они стали, руки его. Перьями сплошь поросли.
– Не-ет, голубчики. Руки его съела Морь, они стали губчатыми, как переросшие грибы, а потом вовсе сгнили.
Я побежал бегом, чтобы не слышать людских пересудов. Пару раз наткнулся на пряничников, три – на сбитенников, и не меньше полдюжины раз меня пытались сманить к себе продажные девки. У каждой из них в волосах была чёрная лента, повязанная кокетливо, зазывающе: бантом или в виде цветка. Я шугался их как огня. В моём мире, опустевшем разом без Видогоста, для девок пока что не находилось места.
Княжеские могильники Горвеня – что места заповедные, каждый иноземец из Царства стремится туда наведаться, на курганы предков Страстогоровых посмотреть да на домовины подивиться. Мальчишкой меня завораживали эти цветущие холмы с маленькими домиками на резных столбах, и я подолгу мог бродить среди них, заглядывая внутрь домовин и сравнивая, в которых подношения обильнее и дороже. Особенно меня манили древние, полуистлевшие, рассыпающиеся домовины далёких лет. Внутри часто находились позеленевшие, мутные и будто окостеневшие от времени украшения, кубки и старинные неровные монеты, будто рубленные топором. Мне всегда до дрожи хотелось потрогать их, но я не решался, трусил. Всё казалось, что сверху за мной зорко следят князья древности, могучие и суровые, и я старался ходить по могильникам с уважением, не дыша почти.
На могильниках пахло гарью. Я вспомнил Чернёнки, уничтоженные, растоптанные на корню, вспомнил и брошку-колпак, которую хотел показать князю. Сунул руку в карман, ни на что не надеясь, и всё-таки нашёл её там. Славно, что Огарёк не продал брошь, не оставил в уплату нашего затянувшегося проживания в Липоцвете. Покажу, прямо сейчас покажу…
Мне хотелось забить голову хоть чем-то, лишь бы не думать о запахе и о том, что гарь эта – от костра, на котором жгли тело княжича. Хотелось, да не моглось.
Его прах похоронили рядом с матерью.
Свежий курган чернел вывороченной землёй. Ещё не взошёл на нём ароматный чабрец, не укрыл мягким ковром холм, и могила сейчас походила на гнойный нарыв со стрелой-домовиной на вершине. У столба навалили столько цветов, угощений, нарядов и других подарков, что он был виден лишь наполовину. У подножия кургана прямо на земле сидел человек. Я не сразу сообразил, что это и есть Страстогор, не узнал своего князя согбенным и скорбящим, обычно его плечи были гордо развёрнуты, а спина пряма, отчего