class="p1">Я превратился в слух, стараясь понять, отчего моя судьба близка его судьбе и откуда он знает Ахрорходжу.
РАССКАЗ АКА МИРЗО
Отец мой был по натуре отшельником, не обременявшим себя мирскими заботами и печалями. Он работал уборщиком в медресе Турсунджана, где ему выделили худжру — небольшую келью, темную и сырую; однако последнее его не трогало. Он весело говорил:
— Работа и крыша над головой у меня есть, хлеба насущного хватает, а что еще человеку надо?.
Мать моя умерла рано, и отец всю любовь свою отдал мне, пятилетнему малышу. Сам неграмотный, он мечтал увидеть сына образованным и покупал мне самые дорогие, красиво оформленные, каллиграфически переписанные книги, — вместе с обязательным в школе Кораном, сборники стихов Хафиза Ширази, Мирзо Белиля, Физули и Навои; не скупился он и на подарки учителю.
— Я слеп, будь зрячим ты! — любил повторять отец.
Часто вечерами он зажигал лампу, открывал Хафиза или еще кого-нибудь из поэтов и просил читать вслух. Стоило мне допустить малейшую ошибку, — он тут же останавливал.
— Неправильно! — говорил он. — Нужно читать «боди шурта» — «попутный ветер», а ты читаешь «боди шарта» и получается бессмыслица.
Тонет судно. О, ветер попутный, верни нас назад,
Может быть, еще раз мы увидим любимой глаза…
Я удивлялся его познаниям и старался читать внимательнее.
Но отец умер, и я остался сиротой. Правда, были у меня дальние родственники, они жили в Гиждуване и приглашали перебраться к ним. Я отказался, чтобы продолжать учение, и зарабатывал на жизнь профессией отца… Однажды летом один товарищ уговорил меня поехать в Гиждуванскую волость; там в мечети местечка Гишти он стал имамом, а я — муэдзином[29].
Как-то сидел я над книгой и вдруг услышал приятный женский голос, окликнувший меня. Передо мной стояла девушка… Нет, не обыкновенная девушка, а будто спустившийся с неба ангел, заблудившаяся пэри из сада Ирама[30] стояла передо мной!..
— Что прикажете? — пробормотал я, ослепленный ее красотой. Черные волосы, черные глаза, черные брови и грация… О такой еще никто не сказал лучше Бедиля:
В озорном ее взгляде — кокетство и во взлете бровей — кокетство, —
Это ливень кокетства, с боже, коль кокетству кокетство — соседство.
Лицо — роза, стан — кипарис, гибкая, как тростник, говорливая, как ручеек…
— Ака мулло, долго еще до вечернего намаза? — пропела она своим соловьиным голосом.
— Вечерний намаз?.. Как захотите, — пробормотал я, растерявшись. — Для чего он вам?
Девушка смутилась, прикрыла лицо краем головного платка.
— Мне нравится ваш голос…
— Хоть сейчас! — воскликнул я, совсем потеряв голову. — Хотите, сейчас начну звать на молитву?
Девушка рассмеялась и убежала. Изумленный, я никак не мог прийти в себя и чуть не пропустил заход солнца — время вечернего намаза…
Любовь не спрашивает, кто ты и чем ты занимаешься, даже к муэдзину приходит она. Я влюбился в ту пэри, в конце концов женился на ней и остался в Гишти, в доме любимой. Отец ее был зажиточным дехканином, и мы не испытывали нужды, жизнь наша протекала счастливо. Помню, как я играл на танбуре и пел, как жена подпевала, а тесть подыгрывал на дойре; я сам сочинял стихи и напевал их жене. Райские сады были для меня там в те дни…
Но недаром говорят, что счастью сопутствует несчастье: эпидемия холеры осиротила меня. Я не мог оставаться больше в Гишти и бежал куда глаза глядят, не разбирая дорог. Подобно Меджнуну, скитался я по земле, пока не притупилась боль и я не осел в Бухаре.
Я уподобился своему отцу, повел такой же отшельнический образ жизни, поселившись в тесной худжре на втором этаже караван-сарая Хамдамчи, где исполнял обязанности писца. Я должен был аккуратно заносить в специальную тетрадь доходы и расходы хозяина — занятие нетрудное, тем более, что караван-сарай был не ахти как велик и постояльцев в нем было не так уж много. Правда, Хамдамча еще давал и деньги в рост, и вести счета он поручал опять-таки мне, но на все дела у меня уходило не больше двух часов в день. Остальное время я посвящал книгам. Друзей и приятелей у меня почти не имелось, а те, что были, знали мой характер и старались обходиться без меня. Особенно во время террора против джадидов, когда город кишмя кишел шпионами, — я предпочитал сидеть в своем углу.
— Слово — серебро, молчание — золото, — сказал мне один из моих друзей, знавший мой острый язык и опасавшийся, как бы я не сболтнул лишнего. — Эмиру достаточно клеветнического доноса, чтобы расправиться с человеком…
Но я и сам понимал это.
Однако остаться в стороне от событий мне не удалось. Когда началась революция, я занимался переписыванием произведений Саади, заучивал наизусть стихи из его «Гулистона» и «Бустона».
Постояльцы караван-сарая тревожно засуетились. На второй день ко мне поднялся хозяин и спросил, отчего я столь беззаботен.
— Надо уйти из города, — сказал он.
Я ответил, что мне опасаться нечего; уповая на судьбу, буду сидеть в своей худжре.
— Ака Мирзо, — сказал тогда нерешительно Хамдамча, — как по-вашему, отберет Большевик все наше имущество или нет?
Он напряженно следил за выражением моего лица, словно старался предугадать ответ.
— Бог знает, — ответил я, — ведь Большевик такой же человек, как и мы. Зачем ему притеснять нас, когда он захватил все государство эмира? Однако, караван-сарай, по-моему, отберет, государственным станет ваш караван-сарай, и заниматься ростовщичеством вы больше не сможете.
— Вы правы, караван-сарай придется отдать, ничего не поделаешь, — вздохнул Хамдамча. — Проживем как-нибудь милостью божьей… Но вы оставайтесь в своей худжре, если кто спросит, отвечайте, что она ваша, я дарю ее вам.
Он одарил меня каплей из реки!.. Мир рушился, все сотрясалось в оглушительном грохоте разрывов, с неба сыпалась смерть, а Хамдамча сделал милостивый жест. Я никогда ничего не боялся, никогда не думал о смерти, но теперь на душе у меня стало тревожно. Все у меня валилось из рук: взял «Джаме-уль-хикоёт»[31], но читать не смог; тогда я лег и долго лежал, вспоминая стихи; с трудом вспомнил несколько бейтов Бедиля, а потом заснул тревожным, беспокойным сном.
В четверг в караван-сарае, кроме меня и хозяина, никого не осталось; казалось, опустела вся Бухара, людей на улицах почти не встречалось.
Я поклялся не покидать своей худжры и сегодня; заперся на ключ, сел у открытого окна с «Джаме-уль хикоёт». Мне хорошо была видна улочка, на ней — ни души,