голову держать.
Осмелел, из воды не выгнать.
А через неделю заплавал. И вот что интересно: потом, когда уж он большим стал, бриться начал, если начну над ним подсмеиваться — насчет девчонок или про какие его художества говорить, — терпит, а как Бологое припомню, так пыхнет — и ходу. Не мог того слышать.
Вот так лежу, мечтаю, другой раз и задремлю.
Задремала тут вроде вполглаза, а сон возьми да и приснись. Будто отец наш живой откуда-то приехал и сидит за столом с Ленькой, водку пьет.
Надо же — такое только во сне присниться может: отец сроду больше трех рюмок не выпивал, и Ленька не горазд. А тут вроде бы стаканами они ее глушат. Оба красные стали и друг на дружку сердятся.
— И много ты добра налетал? — Отец его спрашивает.
А он:
— Мне много не надо. От добра человек только сатанеет и другому глотку готов перегрызть, чтобы еще больше забогатеть.
— Намек, значит, делаешь? Так, что ли? Только не крути, а прямо отвечай. — И вижу, сердится отец, из себя выходит.
И вроде бы Ленька ему отвечает:
— Нет, почему же намек. Я вас осуждать не имею права. Вы всю жизнь старались и в своем деле очень даже хорошим работником были. А мечты вашей я и тогда не понимал, и теперь не понимаю.
— Это какой мечты? Говори, сукин сын, выкладывай, все до конца говори!
— Ну, чтобы капитал сколотить, чтобы проценты шли…
— Дураком ты родился и дураком помрешь, — отец говорит, а сам руками размахивает, будто Леньку ударить хочет, — а убьешься ежели при своем летании, что сыну твоему останется? Что?
И тут будто бы отец заплакал, а Ленька его по голове гладить стал и успокаивать:
— Не расстраивайтесь, папа, не надо…
Здесь я очнулась, а сердце так колотится, так колотится, гляди, выскочит.
Врать не буду — напугалась. Даже гулять не пошла и до самого ужина на терраске сидела.
Народ тут, как всюду, разный. Есть которые нравятся. А есть — глаза б мои не смотрели!
Один особенно гадостный. Здоровый боров, пудов на семь, наверное. Шея толстая, салом налитая. Все на станцию бегает. А как вернется, так глаз у него и вовсе не видно — одни щелочки. Дыхнет, что из пивной бочки дух. И ко всем придирается — процедур ему, видите ли, мало дают, сестры грубо разговаривают, питание тоже не подходящее. И бухтит и бухтит. Но еще противнее, когда он про свои заслуги рассказывать начинает — и Беломорско-Балтийский канал будто бы он строил, и в Арктике работал, и на войне чуть ли не армией командовал. Всем уже надоел своими разговорами.
Сама-то я, правда, его не слушаю. Начнет, поворачиваюсь и ухожу. Но один раз все-таки сцепилась с ним. Из пустяка, верно, вышло, но я не смолчала.
Начал он сестричку Люсю мытарить.
Девчоночка совсем молоденькая — может, восемнадцать ей, а может, еще и восемнадцати нет, хорошенькая, обходительная, ко всем с улыбкой. Ну, прелесть девочка.
Так начал он ей выговаривать: и смотрит она на него не так, и вроде грубит, а вот если бы ей рубль дать, то по-другому бы небось разговаривать стала…
До слез девочку довел. Тут я не выдержала и говорю:
— Чего ты его слушаешь, Люсенька, не обращай внимания!
Как он взвился! И на меня: чего только не наплел. Ну, я послушала-послушала да тихонько так и сказала, вроде бы и не к нему обращаясь:
— Надоел ты мне, пошел вон отсюда.
Так что же вы думаете? Как открыл рот, так и позабыл закрыть. Что твой карась, из воды вытащенный.
И надо же, как раз в тот вечер Ленька меня проведать приехал. Мы аккурат в столовой сидели. Заходит. Загорелый. Улыбается. В хорошем костюме, синем — а это редкость, чтобы он пиджак надел, все в кожаной куртке крутиться привык. А тут при галстуке и со звездочкой.
Вошел и вроде бы извиняется:
— От ребятишек из интерната еду, так что при параде… Не удивляйся, спешил.
Это у них шефство такое — над интернатом для неполноценных от рождения ребятишек. И Ленька, когда туда ездит, всегда старается в самом лучшем виде быть. Говорит: им это, ребятишкам, для моральной поддержки надо — выглядеть!
Все, кто в столовой был, внимание на Леньку обратили.
А он ко мне подходит и спрашивает:
— Ну, как, мама, отдыхаешь?
— Хорошо, — говорю, — сынок, отдыхаю.
— Лечат? — спрашивает.
— Еще как, — говорю, — лечат с утра до ночи, только и делают, что лечат.
— Никто не обижает?
Ну, я вроде подумала и говорю серьезно:
— Обижает тут один… — А сама смеюсь.
— Кто обижает?
Показываю на того толстого глазами, дескать, он. Ленька прямо как в театре разыгрывает: встает с места, вроде соображает, что же делать, потом поворачивается и тихонько так идет через всю столовую. Останавливается перед столиком толстого и, будто милиционер, спрашивает:
— Фамилия ваша?
— Бальзин, — говорит тот, — моя фамилия. А в чем дело? — И глазки у самого забегали, по сторонам озирается.
— Из какой организации?
— Главмосстройпроект, но в чем дело, товарищ?
— Там сидит моя мама, Бальзин. Присмотритесь и запомните. Если она еще раз пожалуется, мне придется вас перепроектировать, и тогда, возможно, ни жена ни сослуживцы вас больше не узнают. — Сказал и повернулся, пошел ко мне. Спрашивает тихонько:
— Не слишком?
— В самый раз, — говорю, — Леня. Таких обязательно пугать надо, а то очень уж они нахальные стали.
С полчаса Ленька со мной побыл, ужинать не стал, хотя и предлагала ему сестра-хозяйка, нет, не стал — дела. У него всегда дела.
На другой день все спрашивают: ваш сын кто?
Как ответить?
— Мне — сын. А вообще — человек»
Смеются. Ясное дело — человек.
— Кем работает?
Объясняю — летчиком. Опять смеются — просто летчиком?
Тогда я сама спрашиваю:
— А какие еще бывают летчики?
— Может, генерал он или большой начальник какой?
— Нет, — говорю, — не начальник и не генерал, хотя на войне был.
— И Героя на войне получил? — спрашивают.
— Нет. После войны. Он самолеты испытывает новые. Вот дали…
И все мне после того еще больше улыбаться стали.
Приятно, врать не буду. И неудобно как-то. Вроде нахвалилась. Хотя я ничего лишнего не сказала.
Скоро уезжать. Жалко. Привыкла я тут. Нравится. И боюсь врачам сказать, что лучше нисколько не стало. Печет сердце, как пекло. Неохота им говорить. Они старались. Это я понимаю. Видно, лучше лечить медицина пока еще не может. Чего же людям зря настроение портить? Двум смертям не бывать, а