говоря о всех трех видах осуществившейся любви (в браке, в материнстве, в простом эротическом союзе), я должна признать, что не могу тягаться с теми, кому это так или иначе удалось. Но дело вовсе не в этом. Главное, чтобы в том, что мы пытались осуществить, была жизнь, пульсировала жизнь, чтобы мы с первого до последнего дня нашей жизни сохраняли творческую силу.
Ситуация тут примерно такая: кто запускает руку в цветущий розовый куст, у того рука будет полна цветов; но сколько бы их ни было, их все же значительно меньше, чем может дать куст. И все же их достаточно, чтобы ощутить всю полноту цветения. Но если мы не запускаем в куст руку только потому; что не в состоянии охватить его целиком, или если мы делаем вид, что у нас в руке все выросшие на нем розы, тогда он отцветет, не пробудив в нас переживаний…
Как справились с любовными и жизненными проблемами в те годы мои ровесницы, я знаю далеко не все. Ведь уже тогда я — не отдавая себе в этом отчета — относилась к этим проблемам не совсем так, как они. Прежде всего потому, вероятно, что «страхи и муки легкой печали» тех лет рано остались позади благодаря человеку, решающая встреча с которым помогла мне войти в жизнь, куда я взяла с собой скорее мальчишескую готовность к действию, чем женскую привязанность. Но не только поэтому. А еще и потому, что мои сверстницы в своем юном девичьем оптимизме рисовали вещи, о которых мечтали, в розовом свете, — главное для них было добиться исполнения желаемого. Я так не могла — или могла больше, чем они: у меня была некая изначальная опытность, которой наделили меня мои природные задатки. Под моими ногами была словно каменная непреложность, даже если им приходилось ступать на давно покрытую мхом, усеянную цветами почву. Быть может, я выразила это слишком однозначно, так как всегда с радостью и готовностью, без колебаний, принимала все то, что давала мне жизнь.
Ибо «жизнь» — это было нечто желанное, ожидаемое, воспринимаемое всеми фибрами души. Но в ней не было чего-то могущественного, властного, решающего, того, что предвещало бы возвышение. Скорее, в ней было нечто равное мне, находившееся в той же недоступной пониманию экзистенциальной ситуации, что и я… Когда и где кончается эрос?.. Разве не входит он в раздел «Переживание любви»? Через периоды счастья и невзгод, надежд и желаний весь пыл юности течет навстречу «жизни» — состояние души, не направленное на какой-то определенный объект; как и состояние влюбленности, оно тоже пытается выразить себя в стихах. Самым примечательным в этом смысле стихотворением, написанным в Швейцарии, в Цюрихе, после расставания с русской родиной, и названным мной «Моление о жизни», я и хочу закончить эту главку.
Загадка-жизнь, ты мне мила.
Любовью преданной подруги
Люблю тебя. Ты мне дала
И радость встреч, и боль разлуки.
И если ты меня лишишь
Своей высокой благодати,
С великим сожаленьем, жизнь,
Я вырвусь из твоих объятий.
Я вся растворена в тебе.
Твоим огнем воспламеняюсь,
Твою в отчаянной борьбе
Загадку разрешить пытаюсь.
Тысячелетья б жить? Мечтать?
О, протяни мне, тайна, руки:
Коль счастья мне не можешь дать —
Не пожалей тоски и муки.
(Как-то я по памяти записала его для Ницше, он положил его на музыку, и стихотворение благодаря слегка удлиненной стопе зазвучало торжественнее[13].)
Переживания в семье
Будучи самой младшей и единственной девочкой в семье, я настолько привыкла к чувству братского единения с лицами мужского пола, что с тех пор распространяла его на всех мужчин; когда бы, в юности или позже, ни встречались они на моем пути, мне всегда казалось, что в каждом скрывается брат. Но это было связано и с врожденными качествами моих пятерых братьев, из которых особую роль сыграли трое, так как самому старшему и четвертому не суждено было дожить до старости. Хотя мое детство протекало в атмосфере фантастического одиночества, хотя все мои помыслы и желания складывались в противоборстве с семейными традициями и вызывали раздражение, хотя потом моя жизнь забросила меня за пределы родины и протекала вдали от родных, относилась я к братьям по-прежнему, более того, чем старше я становилась и чем дальше от них жила, тем выше ценила их человеческие качества. Позже, когда мне случалось сомневаться в себе, меня успокаивала мысль, что я с ними одного происхождения; в самом деле, в моей жизни не встречались мужчины, которые бы чистотой своих мыслей, своей мужественностью или душевной теплотой не воскрешали во мне образ моих братьев.
После смерти нашей девяностолетней матушки они выделили мне из наследства вдвое больше положенного, хотя двое были женаты и должны были содержать пятнадцать детей; на мой энергичный запрос касательно завещания мне ответили, что это не должно меня волновать: разве я не остаюсь на все времена их маленькой сестренкой? Старший — Александр, Саша[14], смесь энергичности и доброты — с давних пор был нам как второй отец, такой же неутомимый, готовый прийти на помощь даже малознакомым людям; при этом он обладал удивительным юмором и смеялся заразительным смехом, какого я ни у кого больше не слышала: его юмор был результатом взаимодействия очень трезвого и ясного ума и доброты характера, для которого готовность помочь была самым естественным делом. Когда я, уже в пятидесятилетием возрасте, получила в Берлине телеграмму о его кончине, моим первым, эгоистическим чувством был испуг: «теперь я беззащитна». Второй — Роберт, Роба, удивительно элегантно танцевавший мазурку на наших зимних семейных балах, — был наделен разнообразными талантами и отличался повышенной чувствительностью; как и отец, он хотел стать военным, но по воле последнего ему пришлось избрать стезю инженера, на которой он потом и проявил себя. Точно так же царившие в семье патриархальные нравы вынудили третьего брата — Евгения, Женю, прямо-таки созданного для дипломатического поприща, — податься в медицину, но и тут он сумел добиться успеха. Хотя братья и были очень разными, но они имели одно общее качество — необыкновенную прилежность и абсолютную преданность делу. Третий брат доказал это, будучи детским врачом, он уже в отрочестве любил возиться с маленькими детьми; при этом по своей сути он и позже оставался человеком скрытным,