тайным «дипломатом». Я вспоминаю, как в детстве он журил меня за мою откровенную задиристость и так меня этим раздражал, что однажды я запустила в него чашкой с горячим молоком, которое на меня же и вылилось и обожгло мне шею и плечи. Брат хотя и был таким же вспыльчивым, как и все мы, заметил с довольным видом: «Вот видишь, как бывает, когда поступаешь неправильно». Он умер сорокалетним от туберкулеза, но и годы спустя после его смерти мне многое открывалось в нем, в частности, почему он — длинный, тощий и совсем некрасивый, но тем не менее пользовавшийся у женщин сумасшедшим успехом, — так и не выбрал себе спутницу жизни. Иногда мне казалось, что в исходившем от него шарме был элемент демонизма. Это сочеталось в нем с отменным чувством юмора. Так, однажды он решил заменить меня на одном из наших балов. Прелестные локоны, обрамлявшие гладко выбритое лицо, тонкая талия, стянутая модным в ту пору корсетом, — и вот молодые незнакомые офицеры многократно отличают его в котильоне, полагая, что это и есть та девочка-подросток, которая сторонится людей. Мне чрезвычайно нравились бальные туфли без каблуков, я с удовольствием носила их и не снимала после уроков танцев, чтобы скользить в них, словно по льду, но паркету большой залы; к этому меня склоняли и другие большие комнаты с высокими, как в церкви, потолками. Наша служебная квартира на Морской улице располагалась в здании генералитета, что на Мойке, и эта особенность помещений, возможность скользить в них были частью моих ежедневных радостей; вспоминая о том времени, я чаще всего вижу себя скользящей по паркету в полном одиночестве.
Старшие браться рано женились, своих жен они выбрали еще в то время, когда брали уроки танцев; страстно влюбленные мужья и любящие отцы, они стали очень счастливыми людьми, чье отношение к женам напоминало отношение нашего отца к матери; он, например, имел обыкновение вставать, когда она входила в комнату, и мы, дети, этому непроизвольно подражали. Впрочем, это не мешало ему проявлять свой вспыльчивый, бурный характер, который мы все от него унаследовали. При этом он отличался крайней доверчивостью и неподдельной искренностью; по этому поводу у нас был в ходу веселый анекдот. Наша Мушка — так мы звали маму — настойчиво уговаривала его быть осторожным с одним человеком, который будто бы пытался его очернить; в то же время она расхваливала дружеские чувства к нему другого человека. Отец тут же перепутал одного с другим. В молодости он не чурался радостей жизни, в тогдашнем блестящем Петербурге императора Николая I и Александра II он принадлежал к поколению Пушкина и Лермонтова, с последним, как офицер, был даже близко знаком. Однако, женившись на нашей маме, которая была на девятнадцать лет моложе, он подпал под влияние прибалтийского пастора Икена и стал глубоко религиозным человеком. Этот пастор привнес в суховатое морализаторство петербургских евангелических церквей дух пиетистского благочестия. Евангелическо-реформатские церкви — французская, немецкая и голландская — вкупе с лютеранской служили для семейств, не принадлежавших к греческо-католическому вероисповеданию, своеобразным оплотом веры, даже если в остальном они полностью ассимилировались в России; поэтому мой выход из церкви повлек за собой общественное осуждение, из-за которого особенно сильно переживала моя мать. Что же касается отца, умершего незадолго до этого события, то я точно знала, что он хотя и глубоко скорбел по поводу того, что сто дочь утратила веру в Бога, все же одобрил бы этот ее шаг (при том что отец был связан с немецкой реформатской церковью особенно тесными узами, так как именно он получил от императора разрешение на ее основание). Отец не любил распространяться на религиозные темы, и только когда мне после его смерти подарили Библию, бывшую в его личном пользовании, у меня благодаря многим аккуратно подчеркнутым местам открылись глаза на его истинное отношение к религии. Меня так поразили благоговение, смирение и по-детски простодушная вера в этом деятельном, мужественном, привыкшем отдавать приказания человеке, что я с тоской думала о том, как мало в свои шестнадцать лет я сумела в нем разглядеть.
В самом раннем детстве нас с отцом связывала тайная нежность, и я смутно вспоминаю, что мы скрывали ее от Мушки, которая не любила проявлений чувств; помимо того папа, после трех мальчиков, страстно мечтал о девочке, в то время как мама вполне удовлетворилась бы полдюжиной мальчишек. В старых письмах отца к маме, находившейся с младшими детьми на летних каникулах за границей, я прочитала такую приписку: «Поцелуй за меня нашу малышку», и «Вспоминает ли она иногда своего старого папу?» Воспоминания нахлынули на меня… Когда мне было всего несколько лет, я из-за так называемой «болезни роста» некоторое время почти не могла ходить; в утешение мне подарили мягкие красные сафьяновые ботиночки с позолоченными шнурками, надев которые я с таким удовольствием восседала на коленях у папы, что дело закончилось плачевно: поскольку я вовремя не сказала, что ножки у меня больше не болят, тот же нежный папа с тяжелым сердцем, но безжалостно прошелся жесткой березовой розгой по тому самому месту, которым я восседала у него на коленях… Я вспомнила о наших прогулках под ручку в ясные зимние дни. Поскольку мама не любила, чтобы ее держали под руку, папа с ранних лет приучил к этому меня — так я и шла вприпрыжку, приноравливаясь к его спокойному, длинному шагу. Однажды нам встретился нищий, каких много в России, и я, получившая накануне серебряный гривенник, чтобы научиться «считать деньги», хотела отдать монету ему. Но тут вмешался папа: так счету не учатся, сказал он, нищему хватит и половины того, что у тебя есть, но это ни в коем случае не должна быть монетка качеством похуже, например медная. И он с серьезным видом разменял мой гривенник на два красивеньких серебряных пятачка.
В сравнении с миром чувств большинства других. известных мне детей, моему миру недоставало в отношениях с обоими родителями чрезмерной горячности — как в упрямстве, так и в любви. То, что нас связывало, и то, что разъединяло, доходило только до определенной границы, за которой оставалось некоторое пространство для свободы. Во время учебы в школе эта «свобода» заходила даже чересчур далеко: когда в старших классах, где все дисциплины в обязательном порядке преподавались на русском языке, я стала жаловаться на недостаточное знание русского (дома мы, как правило, разговаривали между собой по-немецки или по-французски), папа неожиданно разрешил мне свободное посещение уроков, сказав со смехом: «В школьном