И вот около семи часов утра, в тот же самый день, когда г-жа Сент-Эстев пророчила Викторену успех, Карабина говорила дю Тийе:
— Если ты будешь душкой, ты угостишь меня обедом в «Роше де Канкаль» и пригласишь туда Комбабуса. Нам не терпится узнать наконец, есть ли у него любовница... Я держала пари... и хочу выиграть...
— Он, как обычно, остановился в «Королевской гостинице». Я туда зайду, — отвечал дю Тийе. — Мы позабавимся. Собери всех наших шалопаев: шалопая Бисиу, шалопая де Лора! Короче, всю нашу шайку!
А вечером, в половине восьмого, в лучшем кабинете ресторана, где обедала вся Европа, на столе сверкало великолепное серебро, подававшееся по случаю трапез, на которых тщеславие оплачивает ресторанный счет крупными банковыми билетами. Потоки света, играя в чеканке серебряной утвари, рассыпали тысячи искр. Лакеи, которых провинциал мог бы счесть за дипломатов, если бы не их возраст, держались особенно важно, зная, что услуги их будут оплачены с княжеской щедростью.
Пять человек уже пришли и ожидали девять остальных. Прежде всего тут был Бисиу — соль парижской интеллектуальной кухни. В 1843 году он все еще ходил козырем, во всеоружии неистощимого остроумия — явление столь же редкое в Париже, как и добродетель. Затем Леон де Лора, величайший из существующих пейзажистов и маринистов, у которого перед соперниками имелось то преимущество, что его последние картины были не ниже первых. Лоретки буквально не могли жить без этих двух королей острословия, без них не обходился ни один обед, ни одно увеселение, ни один ужин. Серафина Синэ, по прозвищу Карабина, в качестве радушной хозяйки явилась одна из первых. При блеске свечей она была ослепительно хороша: беломраморные плечи, шея, словно выточенная искусным мастером — без единой складочки! — своенравное лицо, платье из голубого атласа, затканное голубыми же цветами и отделанное дорогими английскими кружевами с такой пышностью, что на эти деньги можно было бы прокормить в течение месяца целую деревню, — все в ней было восхитительно! Не будем описывать красоту Женни Кадин, достаточно известную по портретам; в тот вечер она не была занята в театре и приехала на ужин в наряде умопомрачительной роскоши. Всякое появление в обществе является для этих дам своеобразным Лоншаном[104]туалетов, где каждая желает получить приз, сделав честь своему покровителю, и похвастаться перед соперницами: «Вот цена, которую я стою!»
Третья женщина, без сомнения только еще начинающая свою карьеру, смотрела смущенно на роскошь товарок, уже вошедших в моду, уже разбогатевших. Она была одета в белое кашемировое платье, отделанное голубым басоном, причесана дешевым парикмахером, чьи неловкие руки нечаянно придали безыскусственную прелесть ее белокурой обворожительной головке, убранной цветами. В новом наряде она чувствовала себя неловко и держалась с той робостью, которая, как принято говорить, является неразлучной спутницей первого выступления. Она приехала из Валони с тем, чтобы пристроить в Париже свою девическую свежесть, способную привести соперниц в отчаяние, невинность, способную возбудить желание даже в умирающем, красоту, достойную многих поколений прелестниц, которыми Нормандия уже снабдила различные театры столицы. Черты этого наивного лица являли собою идеал ангельской непорочности. В сверкающей белизне кожи свет отражался, как в зеркале. Нежный румянец, казалось, вышел из-под кисти живописца. Звали ее Сидализой. Она, как это будет видно, служила пешкой в той решающей партии, которую играла тетушка Нуррисон против г-жи Марнеф.
— Руки у тебя не подходят к твоему имени, душечка, — сказала Женни Кадин, когда Карабина представила ей это новоявленное диво, шестнадцати лет от роду.
И точно, Сидализа привлекала восхищенное внимание зрителей своими руками, прекрасными по форме, крепкими, но шершавыми и красными.
— А какая ей цена? — тихонько спросила Женни Кадин у Карабины.
— Целое наследство.
— Что ты хочешь из нее сделать?
— Ну хотя бы баронессу Комбабус!..
— И что ты получишь за такой фокус?
— Угадай!
— Хорошее серебро?
— У меня целых три сервиза!
— Брильянты?
— Я ими торговать могу...
— Зеленую обезьяну?
— Нет, картину Рафаэля!
— Какая тебя муха укусила?
— Жозефа со своими картинами у меня вот где сидит, — отвечала Карабина. — Я хочу ее перещеголять!
Дю Тийе привел с собою бразильца — виновника кутерьмы, вслед за ним явился герцог д'Эрувиль с Жозефой. Певица одета была в бархатное платье простого покроя, но в драгоценном колье на обнаженной шее. Бесценные жемчужины едва означались на этой атласной коже белее камелии. Ожерелье оценивалось в сто двадцать тысяч франков. Жозефа воткнула в тугие черные косы красную камелию (своеобразная мушка!), создававшую поразительный эффект. На каждой руке у нее было надето по одиннадцати жемчужных браслетов, нанизанных один выше другого по самые локти. Она пожала руку Женни Кадин, и та сказала:
— Одолжи-ка мне твои митенки.
Жозефа сняла браслеты и подала их приятельнице на тарелке.
— Какова манера! — сказала Карабина. — Ни дать ни взять — герцогиня! А какая тьма жемчуга! Вы ограбили море, чтобы украсить эту девицу, господин герцог? — добавила она, оборотись к невзрачному герцогу д'Эрувилю.
Актриса взяла один браслет, нанизала остальные на прекрасные руки певицы и поцеловала ее.
Лусто, лизоблюд от литературы, ла Пальферин и Малага, Массоль и Вовине, Теодор Гайар, один из владельцев влиятельнейшей политической газеты, дополняли общество. Герцог д'Эрувиль, аристократически вежливый со всеми без различия, отдал графу ла Пальферину тот поклон, который, не указывая ни на особое уважение, ни на особую близость, говорит: «Мы люди одного круга, одной породы, мы с вами ровня!» Поклон этот — отличительный признак аристократизма — был предназначен для того, чтобы осадить умников из высшего буржуазного общества.
Карабина усадила Комбабуса по левую руку от себя, герцога д'Эрувиля — по правую. Сидализа села рядом с бразильцем, Бисиу устроился по другую сторону прекрасной нормандки. Малага заняла место рядом с герцогом.
В семь часов приступили к устрицам. В восемь, между двумя блюдами, пили замороженный пунш. Всем известно меню таких пиршеств. В девять часов языки у всех развязались, как обычно развязываются языки у сотрапезников после сорока двух бутылок различных вин, рассчитанных на четырнадцать персон. Поданы были фрукты, ужасные апрельские фрукты. Дурманящая обстановка кутежа опьяняла одну только нормандку, напевавшую какую-то веселую песенку. Никому, кроме этой девушки, хмель не бросился в голову: тут пировали записные кутилы и непременные их спутницы — парижские лоретки высокого полета.
Мысль обострилась, глаза блестели, и, хотя взгляд их был вполне осмыслен, с уст срывались насмешки, нескромные намеки, сыпались анекдоты. Разговор, который до той поры вертелся вокруг скачек, лошадей, биржевых катастроф, сплетен о львах разных мастей и их сравнительных достоинствах, громких скандальных историях, уже грозил перейти в тот интимный шепот, после которого общество разбивается на воркующие парочки.