его, не давая заснуть. От одного лишь воспоминания о тех ночах стынет мозг, гудят в ушах барабаны, журчит обжигающая студеная вода… С тех же пор, по приказу Замойского, к нему дважды в неделю стал заходить цырюльник, брил ему бороду, сообщал новости с воли. Находчивый Бронек упросил передать, что полковника Нечипора и Карпо Богуна по приказу короля освободили из-под ареста, но уже с выжженными глазами. Изувеченных, с кровавыми ранами вместо глазниц, вывели их за город и отпустили. Добросердые крестьяне дали им приют, залечили раны, проводили на Украину.
Звон ключей и бряцание засова отогнали воспоминания. В дверную щель ударил луч света. Прижмурил глаза, но снова раскрыл их и взглядом орла из железной клетки окинул молодого, совсем юного ротмистра, который, зашатавшись, оперся о косяк.
Когда задрожали нежные губы ротмистра, Наливайко показалось, что он где-то уже видел их.
Но свет факела, скупой и колеблющийся, не давал возможности узнать ни губ, ни глаз, ни всего лица юноши.
Молчали. Прошло несколько минут после ухода сотника и жолнера. Барбара, покорно приняв из рук жолнера факел, растерялась…
Наливайко встал с досок своего жалкого ложа, и вздрогнула Барбара, но не убежала. Только ручку факела Крепче Сжала левой рукой в женской перчатке.
— Я… не ротмистр, пан Наливай…
— Пани Барбара? — Наливайко узнал голос и особенную интонацию, какой было сказано «Наливай»: единственная в свете женщина — графиня Барбара — могла так выговорить его имя.
Бросился к ней, но вдруг остановился, отступил к стене.
Барбара держалась из последних сил, но и эти силы оставляли ее. Свободной, рукой оперлась о дверь. Перед ней страдал человек, имя которого приводило в трепет шляхту, а ей придавало непонятную охоту к жизни.
Правда, пропала округлость лица, которое она так любила, и в оборванной одежде был он не таким, каким в последний раз видела его год тому назад, ранней весной в Стобнице. Но глаза, и голос, и движения…
— Простите, пан… У меня очень мало времени — только, чтобы… чтобы предложить пану Наливаю… убежать в том костюме ротмистра, что на мне… Сотник жолнеров и жолнер подготовлены…
— Убежать? А пани?
— Позвольте, пан, остаться ей здесь и погибнуть… вместо вас…
— Э, нет, милая моя спасительница. По морю вражьей крови, пролитой мной, я мог бы спокойно плыть в лодке, но не позволю, чтобы капля крови пани Барбары упала Па землю из-за меня…
— Вы, пан, отвергаете спасение потому, что вам его приносит графиня, а не… рыбачка?.. Но и в груди у графини иногда бьется человеческое сердце. Я приказываю вам… убегайте! Приказываю именем и будущностью нашего сына… Томаша! Ведь я мать…
Наливайко мигом очутился возле Барбары и поддержал ее. Но факел выпал из ее рук, и ночная тьма окутала их…
А когда выходила из подвала, в ушах звучали его последние слова:
— Я принадлежу своему народу, порабощенному панами. Отрекаюсь от сына-шляхтича. А любовь мою по ветру развей, пани графиня. Если умру, то за народную правду, которой добивались мы с оружием в руках. За эту правду стоит умереть!.. Из рода в род будут передаваться наши имена, и огненным кличем будут гореть они на знаменах борьбы с панами и рабством. Не убегу я, потому что присягал за народное дело прямо и гордо смотреть в глаза смерти… Не к чести мне получать жизнь из рук пани графини Замойской, жены канцлера короны польской.
С опущенной головой выходила графиня из темного погреба. Четырехугольная шапка с пером криво сидела на голове, и из-под нее предательски выглядывало несколько вьющихся прядей женских волос.
На верхней ступеньке каменной лестницы подняла глаза и ужаснулась:
— Пан гетман?
— Да. Пан ротмистр долго задержался с допросом у этого разбойника. Верно, новое признание сделал ему изменник?
— Сделал… Новое и полное признание, вельможный пан гетман…
А сев в карету рядом с Жолкевским, слабо защищалась от его ревнивых объятий. Произнесла с тяжелым вздохом:
— Пан Станислав получит пани Барбару, когда освободит Наливая!.. Это — последний каприз женщины, владеть которой так добивался пан Станислав..
— Барбара, Барбара! — шептал Жолкевский, страстно обнимая обессиленную своими переживаниями женщину. — Будет сделано, клянусь моей любовью, будет так, как моя любимая пани хочет…
Барбара обеими руками схватила гетмана за плечи, трясла его, а глазами страдальческими впилась в загоревшиеся страстью глаза Жолкевского.
— Так пусть будет сделано, пан Станислав! Немедленно, этой же ночью, ведь сенаторы судят, и, может быть, завтра…
— Завтра сейм решит его судьбу, возлюбленная моя пани Барбара.
— Знаю… — тихо выговорила графиня, отодвинувшись от Жолкевского настолько убедительно, что он даже не пробовал обнять ее вновь. — Я сказала свое последнее слово. Вы должны, пан Станислав, действовать…
И, переборов охватившее ее волнение, укрощенным голосом чуть слышно закончила:
— Я жду вас, пан, в своей комнате… Наливай в это время… будет на воле…
Экипаж остановился, и графиня молча вышла. Когда закрывала за собой дверцы, к ней донеслось из экипажа:
— Согласен! Сделаю, как приказывает моя золотая пани… Эй! Кучера! Назад, в корчму, сто крат дьяволов! Я поляк сердцем и люблю от души… К арестанту, сто крат дьяволов!..
То была страшная последняя ночь. Северин Наливайко, замерев, стоял у кованых дверей. Зачем пришла эта женщина в последние минуты его жизни и принесла с собой в каменное подземелье напоминание о степной свободе и сердечную боль?
— Проклятье!.. — чуть слышно вырвалось у него после долгого и тягостного раздумья.
И снова услышал шаги, услышал шумную ругань на каменной лестнице. Отошел в самый дальний угол. Предчувствие беды охватило душу. Вспомнил, как настаивала графиня, чтобы убежал он… И со стыдом отогнал от себя вероломное воспоминание.
А через открывшиеся двери, освещаемый двумя трескучими факелами, в подвал вошел Жолкевский. Переступив порог, тяжело остановился, переводя дыхание и привыкая к темноте. С беспокойством окинул глазами подвал, но, увидев в углу Наливайко, успокоился.
— Притащить его ко мне! — приказал Жолкевский жолнерам, едва владея голосом.
Из-за его спины к Наливайко бросились несколько жолнеров. Наливайко сначала плотнее прижался к стене, будто хотел врасти в заржавленный камень. Но действительность была настолько очевидна, что он вдруг овладел собой.
— Сам приду, чтоб… в последний раз плюнуть в рожу гнусному ляху.
Порывисто бросился вперед, не удостоив растерявшихся жолнеров даже взглядом. Жолкевский, выхватив саблю, отступил и стал меж двумя факельщиками. Это движение испуга рассмешило Наливайко. Его неожиданный смех как будто подтолкнул парализованных жолнеров. В ту же минуту его схватили несколько пар рук и протащили по каменному полу ближе к свету.
Жолкевский отбросил назад свою саблю. На губах у