в О-д-е-с-с-у?
Павел Алексеевич привскочил на месте.
И никогда после не мог Павел Алексеевич понять, откуда ротмистр Барановский узнал содержание их разговора с матерью с глазу на глаз.
— Так вы еще имеете нам сообщить, что Аполлинария Михайловна отправилась в Одессу, — разглагольствовал ротмистр с бессодержательной значительностью. — Знаете что, Павел Алексеевич, — начал он вкрадчиво, как бы взмывая над столом, — мы не будем играть в прятки, я вам открою свои карты. Нам, например, известно, что вы усиленно занимаетесь поэзией, хороший филолог, человек лояльнейших воззрений. Революционное поветрие вас не захватило. Это тем более удивительно, зная вашу матушку и ваше воспитание. Биография вашей матушки нами изучена по долгу службы, вероятно, несколько лучше даже, чем ее единственным сыном. Увлечение молодости. Чернопередельские кружки, эмиграция в Женеву… Вас воспитывали, надо думать, на идеалах, на страданиях, перенесенных в былом.
«Надо бы оборвать».
— Знаем и дальнейшее: разногласия с Плехановым, весь народовольческий путь… А известно ли вам, молодой человек…
«Он забывается».
— Что матушка ваша, невзирая на возраст…
«Мерзавец!»
— Несмотря на обязанности, которые налагает на нее… э-э… материнское положение… Да вы историю Лизогуба знаете? — вдруг прервал он тираду.
— Да… конечно…
— А газеты читаете?
— Да… нет… изредка…
— Вы слыхали, что делается в Москве, где находится ваша матушка?
8
Павел Алексеевич бился в объятиях дюжего унтера.
— Вы забываетесь! — надрывался он галочьим воплем. — Вы не имеете права оскорблять меня! Я ничем не виноват перед правительством, а меня третируют как преступника! Я тоже российский дворянин!
— Успокойтесь! Успокойтесь, Павел Алексеевич.
— Нет, не успокоюсь! Я успокоюсь, а вы меня в свои казематы посадите. Я требую, позвоните моему кузену Елагину, адъютанту генерала Меллера! Я — поэт! Я ничего не знаю о матери и ее знакомых. Я сижу в своей комнате и не интересуюсь революцией. Я не буду никого предавать!
— Да вы меня не так поняли…
Ротмистра вызвали.
Кто-то в еще более уединенном кабинете, в еще более прекрасно сшитом мундире, выговаривал ротмистру:
— Ну, что вы… до чего довели нервного человека. Так вы его в Москву не выпроводите, он в сумасшедший дом сядет. Разве так надо вести допрос? Запирается — не настаивайте. Что говорил Елагин старший? Слегка припугнуть и предложить уехать в Москву. Он вам на спине двух филеров довезет. Довели декадента до этакого градуса! Так все провалить можно.
— Да он потому и кривляется, что догадался об этом плане. Верно, ему Борис Владимирович дал понять больше, чем следует. Никому не хочется свою мать под неприятность подводить. Пусть она и двести тысяч отдает на крамолу! Всякий хочет беленьким казаться.
9
Все путешествие гудело еще в ушах, оно мелькало видами из окна, разрозненными и неясными, как видения, оно ощущалось всем утомленным телом, коченевшим от неподвижности в вагоне, оно томило скукой одиночества и пугливого малолюдства, — в такую пору да ездить! — оно почти осязаемо жило, кончившись и оставшись за дверьми настороженного вокзала.
Из экономии он взял билет третьего класса и трясся в пустом почти вагоне, холодевшем с каждой сотней верст подъема на север. К Лозовой пришлось достать шубу. Еще с Симферополя в отделение несколько раз заходил какой-то человек неопределенного возраста. Он с безразличным видом садился на лавку и раззуживал себя антиправительственными речами.
От политических разговоров Елагин уклонился. Тогда общительный спутник начал распространяться про любовь к образованным людям и стал называть себя инженером с германским образованием. Обнаружилось, что по-немецки он не говорил.
Павел Алексеевич сначала во все глаза смотрел на невиданную разновидность человечества.
«Шпики невежественны и глупы», — сказал он себе, не доезжая Харькова, и попросил оставить его в покое.
Всю дорогу жгла его мысль о разорении. Года два мечтал он об издании художественного журнала типа «Югенд» или «Антенеум», ан вот как слагается жизнь! С его личным состоянием можно открыть разве только чулочно-вязальную мастерскую!
Вечереющая Москва, безлюдная, без движения, в обломках сокрушенных баррикад, придушенно скрипела снегом под полозьями саней. Извозчик свернул в переулки. Над городом висело небо. Павел Алексеевич никогда не видал его в Москве. Оно темнело, и на нем проступал месяц.
«Две трети суток стоит над городом мрак, и в темноте начинает ломить глаза от мороза. От Ледовитого океана, от Верхоянска досягает до этого города дьяволово дыхание стужи. В один кусок льда смерзается земля Российской империи. Дьявол противится живому».
— Стой!
Патруль из каких-то штатских. Ражие морды, запах говядины и колониальных товаров. Черная сотня.
— Кто такой? Откуда едете, куда скачете? Пачпорт…
Чиркнул. Кулак заиграл розовым. Свет прыгнул на мясистый нос и проскакал по развернутой книжке.
— Проезжайте, ваше степенство. Только держитесь по Садовой, большими улицами спокойнее. Крамольник больше темноту сейчас любит. Трогай, извозчик!
— Эх! Бобры у него на шубе какие! — услыхал Павел Алексеевич за спиной тот же голос.
Где-то вдали раздалось несколько выстрелов. Выехали на Сухаревскую площадь.
— Что это за зарево там, в стороне Тверской?
— Пресня догорает, — хмуро ответил извозчик.
10
В аптеке стоял сумрак, за окнами светлел снег, разноцветные пузыри одинаково темно пухли на подоконниках.
Павел Алексеевич стоял и ждал, никто не выходил, тогда он еще раз подошел к двери, рывком открыл ее, колокольчик задребезжал, тонко подхватили склянки. Ни ответа ни привета. Кашлянул. Помычал что-то. Мычанье осветило аптеку желтым пламенем. Испуганно оглянулся. Кто-то беззвучно вошел с лампой.
— Что вам угодно?
— Вы не нуждаетесь в фарфоровой посуде? — произнес посетитель слова пароля.
Из-за наклоненной — вот-вот упадет из рук — лампы на него посмотрело горе. Да, именно таким представлялся готовому, прирожденному опыту воображения Павла Алексеевича взгляд человеческого несчастья. Молодое, изможденное, как бы отозвавшееся всем болезням, приносимым в аптеку, еврейское лицо, отороченное первой порослью бородки, освещалось скорбными черными глазами, лихорадочно мерцавшими в опухших, заплаканных веках.
Молодой человек отрицательно замотал головой.
Елагин повторил:
— Вы не нуждаетесь в фарфоровой посуде?
И не услышал условного ответа. Повременил. Человек почти бросил лампу на прилавок. Он дрожал.
— Нет, нет, нам ничего не надо.
Павел Алексеевич оторопел.
Ему стало казаться, что он перепутал спасительную белиберду и попал в ловушку. Решился на отчаянное и ляпнул:
— Мне нужен товарищ «Пригородный». Я ему должен предложить фарфор.
— Товарищ «Пригородный» — это Изя, мой брат. Я не знаю вас, вы пришли на явку, а его нет в живых. Извините меня, но я два дня потерял память. Солдаты подняли его на штыки, я видел своими глазами. Сейчас.
Он вышел. За окнами засиял снег.
Вскоре, с тою же лампой, появился человек в студенческой тужурке, с заспанным лицом и совершенно осипшим голосом.
— Это вы