из-под подола. Павел Алексеевич угрюмо ворчал:
— Материнство — счастье. Моя мать отвергает индивидуальное и единственно реальное счастье ради выдуманных и мертвенных революционных страстей. Она еще горит пламенем, которое опалило ее тридцать лет тому назад. Я готов преклониться, но она не со мною. Никогда с такой силой не ощущал я разрыва времен, который отделил меня от органического течения лет, струившегося доселе.
(Офицер зевнул.)
— Всем Елагиным было страшно смотреть, когда мамочка со страстью разрушала благосостояние семьи, — сухо вставила Ниночка с ангельски поджатыми губами. — Она продала паи Шуйской фабрики и повезла нас с Павлушей в какую-то духоборскую коммуну.
— Мне холодно в этом враждебном ветровороте, — продолжал Павел Алексеевич. — Мы оказались в беспомощном положении, созданном опять ее эскападой.
— Да в чем дело? Как ты любишь околичности!
— Ах, не говори, Борис, не спрашивай, я дал ей слово. Ведь она распоряжается своими…
Нина Николаевна досадливо пожала плечами.
— Что ты деликатничаешь? Мать поступила отвратительно! Я все расскажу.
Павел Алексеевич сел к столу, зажал пальцами уши и слушал, как в шумных струеньях крови, загудевшей под пальцами в ушном лабиринте, бился далекий и неразборчивый говорок невесты. Он открыл уши лишь тогда, когда забубнил голос двоюродного брата:
— Она сумасшедшая! Ее надо взять под опеку. Нам грозит чуть ли не эмиграция, как, помнишь, аристократам во время Конвента, а она… Положение грозное, и тот, кто не понимает этого, пожалеет.
— Что-то очень страшное и необыкновенно явственное, нечто вроде погрома и землетрясения одновременно готовят могущественные и враждебные силы, — мать помогает им.
Павел Алексеевич опять принялся за свои заклинания, длинные и безответные, произносимые глухим, протяжным голосом, который тогда входил в моду, чтобы через два-три года стать общепринятым.
— Ужасный жаргон политиков раздирает мне уши, которые я приучаю к иной музыке… «Черт меня дернул родиться в России, да еще с умом и талантом».
Нина Николаевна подбежала к письменному столу, взъерошила волосы, сморщила лоб, сжала губы, стала походить на салопницу-богомолку, — это значило изображать нигилистов шестидесятых годов.
— Каракозов, глухое время… Желябов, Перовская! В народ! В народ!
— Перестань, Нина, — прервал ее Павел Алексеевич, — я чту их память. Быть жертвой, а не убийцей…
Она не унималась.
— Как же, Суслова, первая эмансипированная баба, постоянно бывала, Михайловскому нас показывали…
— И вот, выбравшись из капища революции, мы попадаем в Содом…
— Отлично, — произнес в раздумье кузен. — Мы окажемся умнее. В тебе, Павлуша, здоровая елагинская кровь, я слышу ее голос, как его ни заглушали. Так спорил дядя Алексей, когда был жив. Вот мой план: ее нужно во что бы то ни стало найти и не дать привести в исполнение несчастное намерение вас разорить, не допустить этого, хотя бы с помощью правительства.
— Ни за что! — крикнул Павел Алексеевич.
— Что?
— Это ее убьет.
— А нас она не убивает? А нас она не собирается погубить? С милым рай в шалаше!.. Нет, поищи другую.
— Не говори так, — вымолвил побелевшими губами Павел Алексеевич. — Такой ужас! Разорение. Неизвестность. Одиночество. Мрак. Куда я денусь?
И, как бы капая последнюю каплю, офицер сказал:
— Слышал, Буценко пойман?
У Павла Алексеевича захолонуло внутри.
— Я докладывал дело его превосходительству.
— Что с ним будет?
— Il sera pendu demain[2] — ответил почему-то по-французски Борис Владимирович. — Я замял упоминание о твоей матери с трудом…
Павел Алексеевич так побледнел, что Нина бросилась к пузырьку с бромом.
— Подумай! — И Борис Владимирович поднялся.
— Проводи меня, Нина.
Шпоры загремели по лестнице и потом где-то внизу — на четких плитах дворика. Дверь неслышно открылась, по комнате пробежал ветерок, тронув волосы. Агаша остановилась у дверей, позвала вполголоса, — ее вышколили и предупредили, что нельзя врываться в размышления молодого хозяина.
— Павел Алексеевич, — позвала Агаша.
— Что? Что?
Он вскочил с дивана. Горничная попятилась, забормотала:
— Это я, Агаша, по делу к вам. Вы дадите завтра на расходы? Купить кое-что нужно, а потом хозяйке платить срок, мы ведь вперед платили все время.
Он замахал руками:
— Нет, нет, нет, никаких расходов! Что такое в самом деле! Да вам известно, что я разорен, что произошло?.. Произошло что-то непоправимое! А мне нужен покой, покой, покой!..
6
— Вас просят вниз.
Он кое-как надел пиджак и ботинки с резинками, чтобы не возиться со шнуровкой. Стук и вызов были тревожны.
7
Глядя на юношу, ротмистр чувствовал себя особенно бодрым и работоспособным, а вот юнец этот, не то перепудренный, не то перепуганный, попавший сюда все-таки из самой заверти революции, готов сдаться.
«Нет, рано еще хоронить режим, если он может наводить такой страх простым приводом к жандармским властям. И его, ротмистра, дело тоже не потеряно».
Юноша немощен, почти горбат. Руки у него прозрачны почти до синевы, голос глуховат и выразителен: у таких вот, кособоких часто бывают прекрасные голоса.
Ротмистр чувствует себя при деле по сравнению с этим студентом, вынужденным тлеть на лечебном юге, вместо того чтобы слушать лекции или бастовать и манифестировать по Моховой. Ротмистр наряден, играет золотом и всей расцветкой формы, пухл, горит сдержанным рвением, — ну, прямо гаваннская сигара.
— Так благоволите, э-э, господин Елагин, сообщить, когда и куда отбыла ваша матушка?
— Когда? — Павел Алексеевич облизнул губы. — Но жандармскому управлению должно быть это хорошо известно…
— Что известно нам (жирная черта собственного достоинства), — то нам и разрешите знать.
— Когда? Когда? — заторопился допрашиваемый, — наверное, я полагаю, по всей вероятности, дня четыре назад…
— Наверное или по всей вероятности вы полагаете? Да, по прописке так оно и значится. Но мы имеем сведения, что ваша матушка выехала несколько раньше. Жаль, жаль, господин Елагин, что у вас, при ваших убеждениях, такая короткая память.
— Может быть, вы и правы, пожалуй, с неделю назад.
— Оч-чень хорошо-с! У нас будет теперь законное основание иметь в виду и вашу домовладелицу. Конституция, знаете ли, на все надо иметь законное основание. Дама из сочувствующих…
«Я — предатель!» — с ужасом подумал Павел Алексеевич.
Так вот оно то, чем всегда его пугала мать, рассказывая о встречах «с ними», об их головокружительной светскости, о бархатной их подлости. Она называла сыну людей, не сумевших отразить их грозную хитрость. Легко запутать человека в этом темном мире. Вот он предал Анну Петровну, домовладелицу (голос матери: «это прекрасная хозяйка, положительная женщина и свой человек»), он же понимает, что она неспроста замедлила выписку матери.
— Итак, куда же изволила выехать ваша матушка неделю тому назад?
В голове стояло: «Куда? Куда? В Феодосию?»
— В Феодосию.
— В Феодосию? — Ротмистр недоверчиво ухмыльнулся и наудачу посверлил глазами. — А может быть… может быть,