Алик между тем запаздывал. Поначалу это даже позабавило Дмитрия Алексеевича, считавшего, что юноше, ожидающему получить, быть может — немедленно, очень большие деньги и тем избежать бандитской расправы, следовало бы, нервничая, примчаться на встречу загодя. Но прошло пять, десять лишних минут, и он начал раздражаться (хотя, наверно, вздохнул бы с облегчением, если бы пасынок не пришёл вовсе), а когда истекла двадцатая, встал, чтоб уйти: так долго, по его разумению, можно было ждать только женщину. («Так отчего ж я её не жду? Отчего же сам постарался, чтобы не ждать? Как же так вышло, что Маруся — там, а я здесь один и занимаюсь некрасивым делом, которое — не долг и уж тем более не развлечение?»)
Случайно задев, он уронил вазочку с цветком на своём столе — едва перехватил на самом краю, когда она собралась скатиться на пол — и тут уже не сдержался:
— Что он себе позволяет? Можно подумать, будто ему не нужны деньги! — вырвалось у Свешникова, и проходившая мимо девушка рассмеялась:
— Что, у вас — пачка в кармане и некому отдать? Да я возьму, сколько хотите.
— Если останутся…
Девушка, помахав рукой, поспешила куда-то в дальний угол зала, вовремя уступив позицию наконец появившемуся Алику.
— У тебя хороший вкус, — с ехидцей похвалил тот отчима. — Кто это?
— Увы, я не поинтересовался.
— Так не позвать ли её за наш стол? Она, я вижу, только с подружкой.
Нечто похожее было недавно с участием Распопова: тот расстроился, когда не удалось продолжить знакомство с двумя женщинами, чёрной и белой, как шашки у разных игроков; нынешняя, русая, была им не в масть.
— Как хочешь, — проговорил Дмитрий Алексеевич, — да только она стеснит нас: придётся изобретать намёки да аллегории. Хотя, если посвятить её в детали…
— Её? Ты меня разыгрываешь?
— Как раз о розыгрыше мы сегодня ещё поговорим: богатая и живая тема. К слову, Раиса не звонила в эти дни, пока я здесь?
— Пару раз… Да, верно: два или три раза.
— Разорительная штука эти звонки, — посочувствовал Свешников.
— Нет же ничего другого. Сам знаешь, какая тут почта. Я читал, на одной свалке нашли мешок недоставленных писем — представляешь? Хоть нанимай нарочных…
«Вот я и нанял сам себя, — согласился в уме Дмитрий Алексеевич: никто бы другой не взялся быть гонцом с дурной вестью — во времена оны таких убивали, не спросясь». Новые законы этим не грозили, но Распопов, зачастивший в последнее время со звонками, советовал быть настороже: неизвестно было, как поведёт себя Алик, вдруг узнав, что теряет добычу. Свешникову оставалось лишь удивляться тому, как наивно сам он собирался тут действовать: ведь всего ещё пару лет назад, на службе, он не позволял себе приступить к новой работе, не разобрав сперва по косточкам задание, не просчитав всё, что можно, от начала до конца, а потом — от конца до начала. Из прежних своих качеств он сегодня узнавал в себе одну лишь подозрительность, да и то направленную куда-то в сторону: его смущала та лёгкость, с какою Распопов разобрался в деле — не только до странности быстро разыскал компанию картёжников, с адресами и кличками, но и точно теперь знал, кто из них, когда и сколько выиграл. Дмитрий Алексеевич всё задумывался, кем же стал этот его школьный товарищ, но не находил ответа, а только больше убеждался, что того стоит слушать и в дальнейшем: Распопов понимал всю ситуацию и — пугал; приходилось верить, что — не без основания. Конечно, и без того было ясно, что на встрече с Аликом надо держать ухо востро, но он убеждал, что нужно поберечься и после, особенно при отъезде, на вокзале, и составил замысловатый план проводов; такая конспирация показалась Свешникову смешной, но Анатолий был серьёзен: «Ты имеешь дело со шпаной».
Алик за столом не выказывал нетерпения, и Дмитрий Алексеевич посмеивался: «А что если я не заговорю о деньгах, неужели так и разойдёмся? Ограничимся блинчиками с шоколадом?» Молодой человек, похоже, огорчился тем лишь, что не остановил девушку, о чём-то говорившую с его отчимом, и всё высматривал её в зале.
— Ты часто бываешь здесь? — поинтересовался Алик, а услышав, что — никогда, разочарованно заметил:
— Ведёшь себя, точно завсегдатай. Заигрываешь с девочками…
— Настала пора, — засмеялся Дмитрий Алексеевич. — Это, увы, факт: чем больше старею, тем приветливей и снисходительнее ко мне становятся девушки.
— Видят в тебе богатенького папика.
— Положим, увидеть во мне богатенького трудно. Я и сам бы хотел. Нет, они, скорее, уже не подозревают во мне охотника, словно я больше не опасен, и оттого не стесняются удружить, сделать приятное, лишний раз улыбнуться, выполнить пустяковую просьбу…
— Это — в Германии? Белокурые Гретхен?
— Нет, здесь. Я ведь не говорю по-немецки. В отличие от Раисы, которая на экзамене получила высший балл. Да, представь, для меня полгода на курсах пропали даром. Тому есть много причин, включая и моё непредвиденное неприятие языка: я то и дело сравниваю его с английским, и тот обычно выигрывает.
— Дело вкуса.
— Мой — ты только что хвалил, по другому поводу, а вкус, если он плох или хорош, то — во всём. Согласен: у меня — дурной. Но только я и в нашем отвлечённом вопросе нашёл союзника — Марка Твена. Мне обычно возражают: мол, как я могу судить о предмете, будучи мало с ним знаком, но ведь на самом деле как раз первый взгляд и выхватывает то, что противоречит либо твоим привычкам, либо принятому порядку, а позже чем дольше смотришь, тем меньше бросаются в глаза странные тебе места: их становится скучно замечать.
Дмитрий Алексеевич сделал паузу, припомнив, как совсем недавно (но в другой действительности) говорил о том же с Бецалиным, и тот размечтался о реформе в чужих владениях; препятствием тот считал невозможность уговорить немецкого человека усомниться хотя бы в каких-нибудь записанных ранее правилах. «Это гибельно и для наук, — согласился с ним Дмитрий Алексеевич, — ведь чтобы открыть новые законы, приходится первым делом усомниться в старых. Можно, конечно, буквально молиться на то, что коллеги успели занести на скрижали, но это уже остановка всякого движения. Не покусившись на основы, новым гениям великих открытий не сделать: пороха — не изобрести». — «Изобрели же!» — вскричал Бецалин. «Китайцы. А монах Бертольд Шварц всего лишь помешивал в ступочке разные соусы, надеясь, что из чего-нибудь да получится что-то: золотишко. И однажды — рвануло!» — «А итог — грандиозная революция в военном деле», — продолжал возражать Бецалин. «Как и любая революция, эта лишь умножила число трупов, — напомнил Свешников. — Пусть всё остаётся как есть?»
— Вот я ворчу, — сказал Свешников Алику, — а на самом деле лучше ничего не трогать. Ведь стоит пройти желанной нами, чужестранцами, реформе правописания, как сотни тысяч, да что там — миллионы людей окажутся безграмотными.
— Так уж и желанной?
— Нами. Я подчеркнул: нами. Профанами, которым с непривычки многое в чужой речи кажется нелепым, а то и лишним: переведи любой немецкий текст на русский, подсчитай буквы — и увидишь, что он станет вдвое короче. Я ничего не смею утверждать, но, например, никак не могу представить себе мирную сценку, когда немецкие девчонки, сойдясь, щебечут о милых пустячках: невозможно легко «щебетать», одновременно соображая, как расставить во фразе громоздкие конструкции. Они и словечка не скажут в простоте, и спроси одну из легкомысленных будто бы гимназисточек, какой, милая, у нас год на дворе, так она вместо «девяносто седьмого» непременно выдаст: «Тысяча девятьсот девяносто седьмой». Скучно. До того скучно, что мне, прости, порою мнится, будто кое-что у этих дев устроено по-другому, нежели у наших.