И с той детской наивностью, которая столь часто встречается среди истинно великих людей, я сорвал с себя последние покровы (обнажив тем самым менее существенные детали своего «я», которые благоразумные историки предпочитают оставлять скрытыми), рассмеялся и, повернувшись к герцогу, сказал:
— Но это, конечно, искусство особого рода.
— А к каким специалистам вы рекомендовали бы обращаться?
— Разумеется, к перекупщикам, — сказал я. — Только к ним. Если вы хотите делать бизнес, адресуйтесь к перекупщикам. Ведь если вам нужны свежие яйца, вы не пойдете за советом к курам. Они сторона заинтересованная. Вы отправитесь в хорошую молочную. То же самое с картинами. Тут только важно напасть на перекупщика с современным вкусом. К сожалению, многие из них держатся за старье. А так это или не так, не скажешь с первого раза. Чтобы заниматься коллекционированием с толком, надо, как говорят поэты, иметь нюх.
Профессор, отойдя на несколько шагов, записывал мои слова. На нижней части его лица играла довольная улыбка. Еще бы! Жизнекропателей хлебом не корми, только дай им разглагольствующую знаменитость! Ведь тогда будет чем забить пустоты между репродукциями и датами. И вся стряпня пойдет не как каталог, по шесть пенсов за штуку, а как книга, по гинее за экземпляр. А если набивка — светская болтовня, то есть несусветная чушь, тем лучше: читатель сразу поймет, что не зря потратился, и не станет приглядываться к репродукциям.
Вот почему искусство достигло такой небывалой изощренности у древних хеттов, а в современном Нью-Йорке, как я слышал, любовь к искусству растет не по дням, а по часам.
— Ха-ха, — сказал герцог, у которого был истинно аристократический нос, Соломонов нос. И вдруг с редким искусством, которым владеют только придворные и первоклассные официанты, посерьезнел. — Но, прошу прощения, мистер Джимсон, мы пришли к вам по делу.
— Да, — сказал профессор, быстро захлопнув блокнот и с нежностью укладывая его между сердцем и бумажником, — эти леди и джентльмены, принадлежащие к числу ваших самых горячих почитателей...
Я понял, что он приступает к делу, и поспешил направить переговоры в нужное русло, прежде чем депутация предложит что-нибудь такое, на что я не смогу согласиться.
— Итак, перед нами, — сказал я, — две возможности. Первая — откупить эту территорию у городских властей. Пожалуй, вместе с прилегающими к ней участками, чтобы обеспечить зданию достойные подъезды. Вторая — перенести восточную стену на другую территорию, в центре города, поместив ее в новом здании. Думаю, что вы предпочтете второй вариант, — сказал я. — Мне, разумеется, все равно. Трафальгарская площадь, Милбэнк, безусловно, имеют свои преимущества, но если соответствующее окружение и обслуживание будут обеспечены, я охотно оставлю картину здесь — во всяком случае, до конца моих дней.
Носатик, который, слушая меня, все время покачивал головой, вдруг разразился: «Но-н-н-но-но-н-но...».
— Все это само собой очевидно, — сказал я, нахмурясь, чтобы показать ему, что все нити в моих руках.
— Я всем сердцем надеюсь, что эта картина простоит здесь до конца ваших дней, — сказал герцог. — А пока мы пришли к вам с просьбой, которая, надеюсь, придется вам по душе.
— И непременно во весь рост, герцог, — сказала княгиням.
— Да-да. Во весь рост. Триста гиней. А если картина будет выставлена в Королевской академии — четыреста. Но на Академии мы не настаиваем.
— Полагаю, мистер Джимсон, — сказал профессор, — вы оцените это истинное признание вашего места в мире искусств. Разумеется, комитет был бы рад — но отнюдь не настаивает, — если вы нашли бы способ заинтересовать портретом Академию.
— Портретом? — сказал я.
— Вы получили мое письмо?
— Весьма возможно, — сказал я. — За последний месяц я получил не то три, не то четыре письма.
— Эти леди и джентльмены, — сказал профессор, — члены лондонской ассоциации лоумширских долдонов (или что-то в этом роде), уполномочены преподнести своему основателю, генералу Брету Брендиглоту (или что-то похожее), портрет его особы, маслом. И когда они обратились ко мне за советом...
— Мы были бы весьма польщены вашим согласием, мистер Джимсон, — сказал герцог, поворачиваясь ко мне.
— Я знаю, вы мне не откажете, вы же сами лоумширец, — сказала княгиня, строя мне глазки.
— И такой милый, — сказала герцогиня, обольстительно улыбаясь.
Я просто не знал, что сказать. На глазах у меня выступили слезы. Слезы благодарности или чего другого. Возможно, я произнес бы краткую речь, в которой выразил бы свою признательность и тому подобное, но тут обнаружилось, что Коуки кипятится в углу за печкой.
Коуки закипает мгновенно, как кофейник. Возможно, потому, что она такая угловатая.
— Не знаю, как вы, — просвистела она, — но я больше ждать не могу: мне через десять минут открывать. Кто хочет чаю, пусть снова заваривает. Этот — отрава.
И она удалилась. Гнев Коуки вызвал панику снизу доверху. Потому что в час открытия Коуки становилась королевой, и если она отказывалась отпускать — все. Кто бы вы ни были, вы превращались в «до восемнадцати» и — вон из заведения.
Набат, Знаменито и девчонки посыпались с лесов в таком темпе, что мне пришлось крикнуть:
— Кисти в воду, банки сдать. Эй, Джоркс, смотри в оба! Никого не выпускай!
И пока я наводил порядок, я не заметил, куда делась депутация. Позже мне мерещилось, будто я видел, что герцога вместе со старыми метлами и остатками каната забросило в ризницу. Если это так, он и сейчас там. И кости его белеют среди ведер с известковым раствором. Еще одна жертва, принесенная на алтарь искусства. Но путь в Национальную галерею усеян герцогами от Академии.
Глава 42
Закат, к счастью, выдался интересный. Небо было на редкость глубокое; глубокое, словно шляпа. С великолепной отмывкой: от коричневато-золотистого, как подрумянившийся бекон, на западе, через капустно-зеленый и бутылочно-зеленый к ярко-голубому, как цвет гвардейских мундиров, на востоке. Ни облачка. Воздух на редкость ясный. Такой ясный, что на полотне его было бы невозможно передать. Зато в нем можно было распрямить душу. Невыразимое наслаждение, после того как тебя всего скрючило от разговоров и пустых любезностей. Для меня это было лучшим лекарством, и оно, конечно, растворило бы неприятный осадок, оставшийся от беседы с господами, и я увидел бы, что она лишь комический эпизод, если бы не Носатик, который бросился ко мне с криком, что депутация была подмазана.
— Что это значит? — сказал я грустно. — Подмазана? Что за странное слово.
— Есть свидетели, — сказал Носатик, свистя мне в ухо, словно змея, словно змий-искуситель. — Меджи видела из окна, как они говорили с этим типом в синем жилете.
— Спрашивали, как пройти, — сказал я. — Вполне естественно в этой части города.