— Не пойму, окреп, что ли, ты, как-то обугловател? — явно одобрительно произнес Афанасий Петрович. — Правильно, значит, сделал, что съехал... Старуха-то правда не та уже стала. Не та, не та... Да ведь и я... Кто такой — член горкома!.. — он мелко рассмеялся и, вынув платок, стал обтирать очки. — Да... давненько мы не сиживали с тобой, давненько... Ну, рассказывай!..
— Да что рассказывать? — Никритин пожал плечами, рассеянно трогая кончиками пальцев липкую поверхность стола. — Из мастерских ушел. Сейчас — на заводе... — Он назвал свой завод.
— На каком, на каком, говоришь, заводе-то? — быстро переспросил Афанасий Петрович, вздевая на нос очки.
Никритин повторил.
— А еще говорится — гора с горой... — хитро прищурился Афанасий Петрович. — Ведь я что ни на есть на твоем заводе и просиживаю дни. С комиссией партийной проверки. Такого понаписал, наколбасил ваш предзавкома, что ай да ну!
— Чугай, — представив длиннорукую патлатую фигуру, отозвался Никритин. — Этот наколбасит...
— Постой-ка, постой-ка, ты, выходит, не был на профсоюзном собрании? То-то и не встретились!.. — Афанасий Петрович покивал своей орлиной головой и разогнул, как складной метр, прокуренный узловатый палец. — Шалишь! Не наколбасит уже. Тю-тю, слетел бонза!
Никритин, поднявший удивленный взгляд, внезапно рассмеялся этому словечку из лексикона старых газет: «профсоюзный бонза».
— Как же это произошло? — спросил он.
— Да уж произошло... Худо, что поздно... — Афанасий Петрович двинул бровями, прилаживая удобней очки, нахмурился. — Наслушался его, как дегтя наглотался. Всех вымазал. Один чист, будто херувим. И вспомнился мне, понимаешь, некий субъектик... В двадцатых, наверное, было. В ЧК еще я работал. Завелся у нас такой же. Что ни день — на кого-нибудь материал подает. Тот принял стакан самогону, тот с мужиком яичницу ел, тот реквизированные сапоги не сдал, надел заместо сопревших ботинок... Глядишь, все ребята — наши, рабочие, хорошие. Но зеленые еще ребята, неопытные. А от змея ничто не ускользнуло: имел, видать, своих наушников. Всегда был в курсе. А закон у нас был строгий. Слышал, наверное, слова Дзержинского: «Чекист должен иметь горячее сердце, холодный ум и чистые руки»? Так вот... Чистенькими руками, отмытыми с мылом, он и хватал наших ребят. Нашим же законом нас же и побивал. Сколько хороших ребят под стенку подвел!.. И что же оказалось? Корнет гвардейский, пробравшийся в ЧК, чтобы мы сами себя душили!.. Вот и этот. Не хочу равнять, но когда за правильными речами прячется гнильцо, хочется поступить, как с тем! — Зрачки Афанасия Петровича сузились за стеклами очков, словно смотрели в разрез прицела. — Нет, не понравился он мне страшенно. А ведь послушаешь — тоже хлопочет о советской власти!..
Принесли заказ — пиво и сосиски с капустой.
Размышляя о рассказе Афанасия Петровича, Никритин ворошил вилкой тушеную перепревшую капусту, — ушел в себя, словно услышал оглушающий полет времени. Грохот кованых колес по булыжной мостовой и металлический свист реактивных самолетов. Синкопы бурь и паузы затиший. Время, годы... Ритм истории... Замирает сердце, как на качелях, когда несешься ввысь. Все длиннее размахи, все выше взлеты, — и брезжится что-то, словно заглянул за верхушки деревьев. И это повсюду, со всеми. Внезапно подскакивают вверх общественные интересы. О государственных делах заговаривают самые неожиданные люди, в самых неожиданных местах: монтер, задрав голову, глядящий на оборванные провода; женщина, ожидающая, пока продавец отвесит ей макароны; десятиклассник, бесцеремонно проталкивающийся в трамвае... Вот и сам, с неожиданным для себя интересом, начал вчитываться в разделы газет, которые прежде лишь слегка просматривал, переходя к международной информации. А теперь, привыкнув к шуму цехов, к запахам нагретого резцами металла, к сложности управленческих буден, искал в газетах в первую очередь «свое», производственное, — все с той же лихорадкой, как у влюбленного, которую впервые познал в цеху. Даже на даче Ильяса, набрасывая портрет Эстезии Петровны, жены Бурцева, прислушивался к разговору самого Бурцева с Муслимом Сагатовым. Тот вернулся из отпуска, с курорта, проехав через Москву, где заметней всего отозвались тезисы.
...Был знойный день. Сухой и звонкий. В арыке бренчала вода, как серебряная мелочь. Лоснилась листва, и снова — знакомо и густо — пахло цветущей джидой. Словно во дворе у Таты.
Зной, казалось, излучал оглушающую хинную тишину.
Дремотную, мирную.
И в самом средостении этой тишины сидела женщина, покачивая детскую коляску, прикрытую марлей.
Взглядывая на женщину и нанося на бумагу штрихи жирным угольным карандашом, Никритин вспоминал первую встречу с ней...
...В цех заглянула Рославлева. Никритин оторвался от работы — он заново, для себя, писал маслом портрет Надюши Долгушиной — и обернулся к Нике.
— Мне можно идти? — будто отряхиваясь от докучливой паутины, спросила Надюша несмело.
— Можно... — невидяще глянув на нее, сказал Никритин.
Надюша подхватила сумку с инструментами и пошла по пролету, легко неся свое легонькое тело и легко огибая станки и ящики. Вскоре она затерялась в серо-желтых сумерках цеха.
Никритин перевел глаза на Рославлеву. Лицо ее едва заметно напряглось.
— Ника!.. — выдохнул Никритин с забившимся сердцем, словно собираясь отпустить поручень вагона, несущегося над крутым откосом. — Ника! Я...
— Не надо! — будто закрывая ему рот, она выкинула руку перед собой. — Не говорите ни слова! Все — как было, понимаете? Все — как было... — Что-то разошлось в ее лице, оно потеплело, слегка зарделось. — Договорились — ни слова? А сейчас проводите меня в «бильдинг»: что-то неохота мне идти одной в это мужское царство.
Никритин медлил, убирая кисти. Дрожь несостоявшегося прыжка все еще мерцала где-то внутри. Чувствуя, что начинает краснеть, он захлопнул этюдник и, шагнув в пролет, пошел впереди Ники. Ну, что тут можно сделать, что? Утешаться тем, что она умная, все поняла? Слабое утешение...
В коридорах заводоуправления было прохладно. Гуляли привычные сквозняки. Из-за закрытых дверей отделов доносился невнятный шум голосов.
В приемной их встретила не Симочка. За столом сидела другая женщина, постарше. Необычайной яркости карие глаза вскинулись над столом, глянули вопросительно. Затем что-то тихо мелькнуло в этих ореховых глазах. Женщина неторопливо встала и очень по-домашнему, очень ласково поздоровалась с Никой, как с давней знакомой, близкой и неназойливой.
Никритин залюбовался женщиной. Была она подтянута, строга и жутковато-красива. Угадывалась в ней природная внутренняя упругость, неподатливость. «Наверно,