Пожарский сразу повеселел.
— Будь по-вашему! — согласился он. — Ваше слово — порука!..
Теряев велел скомандовать роздых. Скоро везде запылали костры. Безоружные воины соединились со своими товарищами и жадно накинулись на еду. Шедшие на выручку им воины с состраданием смотрели на них и торопливо делились с ними одеждою. Без содрогания нельзя было смотреть на них, без ужаса — слушать…
Попадались люди, сплошь покрытые язвами, из десяти у семи были отморожены либо руки, либо ноги: из распухших дёсен сочилась кровь, из глаз тёк гной, и все, как голодные звери, бросились жадно на горячее хлёбово.
Три дня отдыхала рать Пожарского и затем двинулась назад к Москве. Во всей нашей истории не было примера такого ужасного поражения. Из шестидесяти шести тысяч войска боярин Шеин привёл восемь тысяч почти калек, потеряв сто пятьдесят восемь орудий, несметную казну и огромные запасы продовольствия. Нет сомнения, что военное счастье переменчиво, но, рассматривая действия Шеина, нельзя не признать, что он много испортил дело своею медлительностью. Этим воспользовались бояре, ненавидевшие Шеина за его заносчивость, и, чувствуя свою силу после смерти Филарета, громко обвинили Шеина и Измайлова в измене. Царь не перечил им.
Шеина и Измайлова судили. Истории не известны ещё ни точные обвинения Шеина, ни его защита — архивы не сохранили этих драгоценных документов, и мы только знаем, что 23-го апреля 1634 года боярина Шеина, Артемия Измайлова и его сына Василия в приказе сыскных дел приговорили к смерти. Но трудно думать, чтобы среди русских военачальников мог существовать когда-нибудь изменник. Ни предыдущая, ни последующая история до наших дней не давали нам подобных примеров. Скорее всего, страшное осуждение Шеина было делом партийной интриги, своего рода местью уже упокоенному Филарету. Уже одно то, что и Измайлов, и Шеин добровольно вернулись в Москву, говорит за их невиновность. По крайней мере русские историки (Берг, Костомаров, Соловьёв, Иловайский и др.) не решились обвинить опороченных бояр.
Победа под Смоленском повела Владислава дальше. Он опять двинулся на Москву, но, не дойдя до Белой, повернул назад, услышав про враждебные замыслы турецкого султана против Польши.
Результатом войны с поляками был тяжёлый для России Поляновский мир. Поляки временно восторжествовали, отняв у русских черниговскую и смоленскую земли, но за своё торжество впоследствии заплатили с изрядною лихвой.
XVII Душа мира ищетет ничего ужаснее разлада в семье, а в семье Теряева совершалась именно эта страшная казнь.
Князь Терентий Петрович стал поправляться. Сознание и силы медленно возвращались к нему, но по мере восстановления здоровья прежние мысли и страхи стали посещать его снова. В то же время, едва сын заметил первый проблеск сознания у отца, чувство сострадания сразу оставило его и он перестал навещать больного.
Княгиня дождалась его однажды в узком переходе из терема и сказала ему с упрёком:
— Что это, Миша, Бога в тебе нет, что ли? Батюшка выправляться начал, а ты хоть бы глазом взглянул на него. Он-то всё тоскует: «Где Михайло?».
Михаил побледнел и потупился.
— Зайду, матушка, после!
— Сейчас иди! Батюшка проснулся только что.
Михаил вздрогнул и невольно рванул руку, за которую ухватила его мать.
— Недосужно мне сейчас, матушка. Пусти!
Княгиня отшатнулась и даже всплеснула руками.
— Да ты ума решился, что так говоришь? К отцу недосужно! А? Идём сейчас!
— Матушка, не неволь! — взмолился Михаил. — Невмоготу мне видеть его, невмоготу, матушка! — И он быстро ушёл от изумлённой матери.
— С нами силы небесные! — растерянно забормотала она. — Что творится на свете Божием!
А через полчаса слабым голосом подозвал её к своей постели выздоравливающий князь.
— Анна! — тихо заговорил он, крепко ухватив её за руку. — Михайло вернулся ведь?.. Да?
— Вернулся, государь мой, — ласково ответила княгиня, — я его, хошь, покличу, ежели в доме он!..
Князь задрожал, и на его лице отразился ужас.
— Нет, нет, нет! — торопливо проговорил он. — Не пускай его! Проситься будет ко мне — не пускай! Ой, страшно мне!.. Обещайся: не пустишь?..
— Ну, ну, не пущу, успокойся только. Не пущу его!
Князь облегчённо вздохнул и откинулся на изголовье.
— Господи Иисусе Христе, Царица Небесная! что с ними? Один не идёт, другой говорит: «Не пускай!» Что с ними сталось? — в ужасе и изумлении шептала княгиня.
Её сердце уже не знало покоя. С тревогою глядела она на мужа, со страхом и недоверием на сына. Он ходил мрачный, угрюмый, почти не бывал дома. Немало муки приняла на себя и Ольга. Вернулся муж неласков и мрачен; чуть коснулся её губами, едва взглянул на ребёнка, и почуяло её сердце что-то недоброе.
Наступила ночь. Князь Михаил вошёл в опочивальню и, не глядя на молодую жену, бросил армяк на лавку, снял с себя сапоги и лёг. И всю ночь слышала бедная Ольга, как вздыхал он протяжно и тяжко. Слышала она это, но не имела храбрости подойти к нему. Страшен казался он ей. Она тосковала и думала: «Покарал меня Господь за грешную любовь. Шла к аналою и клялась ложно. Грешница я! Нет мне спасения!» В тоске думала она про Алёшу и — дивно сердце девичье! — сердилась на него за его любовь к ней: «Разве не знал он, что я уже засватана? К чему покой тревожил, сердце мутил?» Но в другой раз грусть о нём охватывала её сердце, и она рыдала.
— Полно, княгинюшка, — испуганно уговаривала её верная Агаша, — смотри, Михайло Терентьевич увидит, худо будет. И так он туча тучею!
— Не нужна я ему. Он на меня и глазом не смотрит. Хоть умереть бы мне, Агашенька! — причитала Ольга.
— Умереть!.. Экое сказала! А ты, государыня, старайся ему любой быть, приласкайся!..
Ольга вздрагивала.
— Да что, княгинюшка, пугаешься? Про Алексея забудь лучше. Вот что! Да и не увидишь его больше! А боярин, батюшка твой, отпустит его и, смотри, поженится он.
— Пусть! Не по нём я плачу, по себе!..
— И по себе не след. За Михаилом Терентьевичем гляди. Ишь, он какой унылый да страшный… Даже вчуже жаль…
Действительно, глядеть на Михаила становилось вчуже жалко. Отпустил он бороду, отчего ещё более вытянулось его лицо. Прежде здоровое, розовое, теперь оно побледнело, осунулось; от недоспанных ночей мутно глядели его глаза, от тяжких дум морщился лоб, и крепко были сжаты губы.
Горше всех ему было. Видел он тревожный, испуганный взгляд матери, понимал её думы, но не мог ничего сказать ей про своё горе. Видел он распухшие от слёз глаза Ольги, её бледнеющие щёки, понимал и её тоску, но тоже не находил ни слов ей, ни ласки — словно вовсе чужая. Про отца он и думать боялся. Его кидало в дрожь при одной мысли о том, как он взглянет ему в глаза впервые, как укроет от него свои супротивные думы, и, словно преступник с отягощённой совестью, не находил себе места в доме.