Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 118
* * *
Эта тюрьма, Хани, оборудована гораздо хуже прежней. Завтрак не приносят, а за обедом нужно идти в коридор к деревянной будке, где стоит бак с похлебкой. Подушка набита комьями свалявшегося поролона, ночью я кашляю не переставая, и сосед швыряет в меня ботинком.
Грызу ногти и пишу на коричневой бумаге, запястье у меня опухло после драки, карандаш роняет грифель, но я царапаю буквы, понимая, что плохо рассказанное прошлое отменяет будущее. Хорошо, что у меня уже есть тюремный опыт. Правда, одиночка в моей первой тюрьме была парижской гарсоньеркой по сравнению с этим притоном.
Сейчас бы зайти к себе в дом, открыть птичью клетку, поднять жестяное днище и достать заначку, пахнущую веселым спокойствием. Именно это я сделал, когда вернулся из прежней тюрьмы, наспех придуманной моим школьным дружком. Самокрутка оказалась длинной, как пароходная труба, так что я о многом успел подумать, сидя на свернутом в рулон ковре, давно потерявшем свой темно-синий персидский блеск.
Я сидел там и думал о тетке, которая и представить не могла, что альфамский дом окажется булыжником на веревке и потянет меня на дно, будто щенка, которого хозяева не пожелали оставить в живых. Я думал о докторе Гокасе, который так любил свою слепую собаку, что записал свой голос на пленку, чтобы она могла слушать его, когда хозяин не приходит ночевать. Я думал о школьном приятеле, который столько лет втыкал булавки с флажками в карту Южных морей, а к тридцати пяти оказался в затхлом немецком городке и занялся Vergnügen для бюргеров. Я думал о бабушке, которая хранила письма каторжника в диванной подушке, чтобы на них не наткнулся суровый майор, и о бывшей Мисс Сетубал, ударившей меня по щеке, когда в жаркий день я положил кусочек льда из своего стакана в вырез ее платья. Я думал об охраннике, которого прозвал Редькой, и о том, что он делает теперь, когда тюрьма развалилась, будто раскрашенный театрик, купленный на блошином рынке.
Я думал о Соле, которая не умела целоваться и крепко сжимала губы, чтобы я об этом не догадался. Когда я проснулся с ней рядом в чулане и увидел бурое пятно на простыне, то черт знает как расстроился. Это была моя первая девственница, а я ничего не почувствовал, то есть ничего ошеломительного. Я думал о муже моей тетки, носившем мятые льняные костюмы, и о лысой девочке, которую он фотографировал на своем подоконнике. Я думал о доценте, выгнавшем меня из университета, оказав мне услугу, за которую я поминаю его добрым словом. Я думал о пане Конопке, живущем где-то на польском севере, в воображаемой точке тверди небесной. Я думал о нем без гнева, скорее с отчуждением, я почти обо всех так думал в тот вечер, когда вернулся из тюрьмы.
То, что ты помнишь о себе тогдашнем и хочешь теперь продать, Костас К., думал я, сидя на кухонном полу, это не то, что с тобой было, это ты нынешний, твой оледенелый хрусталик, твои заскорузлые подшерсток и ость, твой список необходимых потерь, вывешенный на дверях палаты, и вот уже идут по коридору, и вот шаги, и вот доктор.
Только это не доктор, а мой сокамерник Энцо, он остался без приятеля и целый день мрачно ходит от стены к стене. Будь он шахматистом, я взялся бы с ним играть и выиграл бы обратно свои часы.
* * *
Я вбил в стену четыре крюка, оставшихся от проданных картин, повесил белую простыню, а посреди комнаты поставил столик для проектора. Потом я сидел на подоконнике, размышляя о том, что до этой зимы в моей жизни ничего толком не происходило. Не будь в мире травы, я бы вообще забыл, что такое πάφοσ. Не будь в мире мадьяра, я бы не познакомился со своей παράνοια. Похоже, Лютаса грызет такая же тоска и он спасается от нее как умеет. Но умеет он плохо. Какое зрителю дело до того, чем занимаются в своей тюрьме такие же, как он, неудачники, будь они даже лилипуты, йеху или гуигнгнмы? Нет, покажите мне драму, которая раздавит меня, будто переспелый персик, остановите мое дыхание, смутите мою совесть, в конце концов! Едва ли его шедевр произведет на меня впечатление, думал я, прислушиваясь к шуму на первом этаже. Похоже, мой друг, вернувшийся из подземного мира, пытался открыть кухонный люк. Несколько раз до меня донеслись забытые литовские ругательства, потом что-то железное покатилось по плиточному полу, я понял, что Лютас оторвал щеколду, и улыбнулся его нетерпению.
Я и сам ждал его с нетерпением, еще не все ему сказал, даже до середины не дошел. Я хотел сказать, что его актеры играли из рук вон плохо, особенно Редька, хренов Мальволио. Еще я хотел сказать, что никакого сценария у него не было, я в этом уверен. Лютас просто сунул меня в тюрьму на несколько дней, посмотреть, что будет, а я вдруг начал строчить свои записки, как помешанный, он прочел, не смог удержаться и продолжил. Ведь ты чувствуешь себя богом, когда владеешь страхами другого человека, можешь с ними играть, как с красными стеклянными шариками, можешь воплощать их один за другим, наслаждаясь его смятением. Но когда он вошел в комнату с проектором в руках, я сказал совсем другое, сам не знаю, как это получилось:
– Почему ты меня ненавидишь?
Зое
Не отдавай меня похоронщикам. Просто сожги, а пепел оставь в погребе. У той стены, что выложена сизыми, вечно мокрыми камнями. Однажды Фабиу сжег там дубовый гардероб, в котором поселились древоточцы, и стены выдержали, так что не беспокойся.
Вчера я видела, как дрались двое мужчин, сидящих в инвалидных колясках. Прямо у нас под балконом, напротив барберии Оливейры. Утром служанка заявила, что будет мыть полы, выволокла меня на балкон, усадила в кресло и захлопнула стеклянную дверь. Смотреть было не на что, и я смотрела на драку: мелькание толстых кулаков, сияние колесных спиц на солнце. Глядя на того, кто потерпел поражение и удалялся теперь вдоль переулка, я поймала себя на мысли, что поменялась бы с ним прямо сейчас. Поменялась бы и уехала куда глаза глядят, ловко перебирая рычаги, бормоча себе под нос, когда колесо попадает в выбоину.
Я умираю медленно, поэтому ты будешь слушать эту запись долго, час за часом. Моя мать Лиза умерла быстро, когда говорила по телефону в коридоре, собираясь выйти на прогулку. Она издала какой-то хриплый собачий звук и стала хвататься за пальто на вешалке. Я проходила мимо, успела ее подхватить – тяжелую, в новых лаковых туфлях, – но не удержалась и свалилась сама. Матери уже не было, а в трубке еще дребезжал чей-то голос. Наверное, собеседница слышала предсмертный вопль Лизы, но продолжала говорить, надеясь заглушить нарастающее молчание.
Молчание – это не вестник смерти, а само ее существо, понимаешь? Я не могла говорить с врачом, не могла плакать. После того как маму забрали в морг, я молчала несколько дней. Наверное, потому что невольно обнялась со смертью на коридорном полу и познала ее внезапную тяжесть и равнодушие. Потом я пошла в магазин, купила ленту черного бархата и сразу повязала ее на голову. Лента была мне к лицу, я поглядела в зеркало и подумала, что куплю себе такую же красного цвета, когда траур закончится. И знаешь, Косточка, все, что со мной происходит теперь, – это плата за мысль о красной ленте. Но я не жалуюсь, просто произношу это вслух. Чтобы ты был осторожнее.
Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 118