того, чтобы взять в руки гитару и спеть, но постоянно заглядывал в окно. Причиной тому был один мальчишка. Впервые он заметил его на вокзале в Ротвайле, где тот, как взрослый, толкал большую тележку, переполненную багажом припозднившихся пассажиров. Как австрийский большевик разглядел его в темноте, глубоко за полночь, глядя сквозь голубоватое стекло опломбированного вагона? Мальчик был хрупким, очень худым, с веснушками у носа, с одновременно плачущим и задиристым взглядом, характерным для рано повзрослевших детей. Захотелось ли Радеку, чтобы так выглядел его сын, или его тронуло то, что груз, который мальчик волок по перрону, во много раз превосходил его маленькую фигурку? Он не смог бы на это ответить.
Поезд стоял целых полчаса, и Радек смотрел на этого мальчика, с трудом толкающего тележку с неповоротливыми колесами то вперед, то назад и забрасывающего на нее вставшие на пути чемоданы. Кем был этот мальчишка и чем затронул его в этой ночи? Он не мог ответить. Когда поезд тронулся, Радек был уверен, что эта сцена смешается с другими неприятными картинами воюющей Германии. Но уже на следующем вокзале в Вормсе — он мог в этом поклясться — снова появился тот же самый мальчик. Теперь он стоял в одиночестве, казалось, ожидая кого-то. Как он смог добраться сюда со скоростью поезда государственной железной дороги Баден-Бадена? Или это был его близнец? Радек хотел открыть окно и окликнуть его, но поезд уже тронулся, и теперь он нетерпеливо ждал следующей остановки в старинном городе Штутгарте… где снова увидел того же самого мальчика. Он застонал и прикрыл рукой рот, чтобы его не услышали другие. Мальчик был ранен и опирался на костыль. То же самое лицо, те же веснушки возле носа, тот же взгляд маленького брошенного щенка. Мальчик стоял в одиночестве, готовый отречься от своей слишком рано приобретенной серьезности и ухватиться за материнскую юбку, но рядом не было никого, кто кинулся бы ему на помощь из поезда, которым ехали большевики, запертые в двух вагонах немецких и швейцарских железных дорог. Разве в других вагонах нет пассажиров? Где мать этого мальчика, недоумевал товарищ Радек, когда состав продолжил свой путь.
Франкфурт, Карлсруэ, Манхейм, вокзал Берлин-Фридрихштрассе — и везде тот же самый мальчик, только каждый раз в новой роли. То скучающе поглядывает, как карманник, то плачет, как будто заблудился, то снова тащит багажную тележку или стоит весь в синяках. Радек был счастлив, когда революционеры достигли северного побережья и выбрались из Германии. В Швеции он не видел мальчика, так же как и в заснеженной Финляндии, но зато он появился на железнодорожном вокзале в Петрограде. Это был тот самый немецкий мальчик! С веснушками на лице, с тем же самым взглядом голубых глаз и слишком рано приобретенной серьезностью. Этот старый-новый мальчик заговорил по-русски.
— Здравствуйте, товарищ Радек, я вас знаю, — сказал он и серьезно протянул ладонь для рукопожатия.
— А откуда ты меня знаешь? — спросил австрийский большевик на ломаном русском и по-мужски пожал маленькую ладонь.
— Меня попросили встретить и позаботиться о вас, пока вы не освоитесь.
— У тебя есть что-нибудь общее с немецкими мальчишками из Ротвайля, Карлсруэ, Штутгарта и других германских городов?
— Я не понимаю, товарищ Радек. Я ненавижу немцев. Что это вы видели там, в Германии?
— Ничего, ничего, — ответил Карл Радек и подумал, что его время прошло. Он обнял этого русского мальчишку, как будто обнимал тех других, встреченных в Германии, и понял, что теперь все будет иначе, чем до сих пор. Через три года после окончания Великой войны Карл Радек снова станет эмигрантом. Будет метать громы и молнии в Ленина и большевиков, называя их в американских газетах «бациллами мира», и никому не скажет о том, что первая трещина в его революционных взглядах появилась тогда, когда ему показалось, что в каждом русском и немецком городе есть один и тот же светловолосый мальчик, ожидающий только его.
Впрочем, Радека хоть кто-то ждал. Однако, когда состав с двумя опломбированными вагонами проходил через Карлсруэ, в своем доме химик Фриц Габер, отец всех готических докторов, сидел в одиночестве. Он был вдовцом, а сына отправил на учебу в военное училище. Он получил несколько дней отпуска для продажи старого семейного дома, еще сохранившего запах его жены Клары Иммервар. Химик-смерть думал теперь о том, что время его успехов прошло. Он был еще прежним, все еще считал, что в мирное время ученый принадлежит всему миру, а во время войны — только своей нации, но на себя он уже давно смотрел как на мертвеца. Он рассуждал как ученый: на сколько процентов он мертв?
Когда умерла жена, с ней умерло, скажем, тридцать два процента его существа. Когда он увидел, какие разрушительные последствия вызывает действие хлорина, он был не слишком потрясен, но все-таки умерло еще шесть процентов. Когда его не произвели из капитанов в майоры медицинской службы, это нанесенное ему тяжкое оскорбление убило два процента его личности, а все вместе к 1917 году составляет уже сорок процентов мертвого Габера!
А как насчет прогнозов? На русском фронте понемногу исчезает дикий и недостойный чести Германии безоружный противник. От этой новости шестьдесят процентов живого Фрица Габера оживились, но зато капитан Габер хорошо знал: дела на Западе обстоят не лучшим образом. Отступление к линии Зигфрида, потеря городов Бапома, Ипра и Перона ведет к неминуемому и неприемлемому для ума поражению Германии в Великой войне. Это в нем — скажем так — убило еще по меньшей мере семь процентов жизни. Несчастья и безволие людей в тылу тоже сделали свое дело. Раненые в госпиталях, радостно лежащие там по полгода, возмущали его. Эти недостойные, лишенные патриотизма немцы все вместе убили еще целых пять процентов его существа, так что Фриц Габер, химик своего тела, мог сказать, что в 1917 году он остается живым только на сорок восемь процентов. Да, меньше половины его существа осталось живым. Его время истекло, думает он, но ошибается. Еще несколько значимых частей живого Фрица Габера умрут в 1918 году.
СМЕРТЬ НЕ НОСИТ ЧАСЫ
Повсюду голая земля. Медная, пыльная греческая земля, по которой прежде ступали сандалии эллинских античных героев, а теперь — ботинки греческих солдат, чуть было не начавших воевать друг против друга. Какое-то корявое дерево на заднем плане и ветер, поднимающий воронки пыли. Нигде не видно людей, прежде веселых и поющих. Королю Петру казалось, что в 1917 году он в конце концов остался в