красивый, дьявольски умный. Малейшее достойное дело необычайно возвышает Печорина… Художественное время победило время историческое; из него шагнул в вечность герой, сохранивший за собой навсегда право на это наименование»506.
Тенденция воспринимать пафос концовки, да и книги в целом оптимистично была заметной. Вот еще мнение о «Фаталисте»: «Эта глава <?>, вынесенная в конец, занимает особое место в романе и звучит призывно. В ней герой как бы <?> становится на путь истины, на путь приложения своих возможностей к самой “действительности”»507.
Да, «Фаталист» дает существенную добавку на «добрую» чашу весов оценки Печорина. Но не тут концовка этой повести (новеллы) и всей книги. Лермонтовская концовка возвращает одинокого героя в скучную крепость, где ему не с кем обменяться задушевным словом.
Особенно старательно оптимизм концовки защищает Б. Т. Удодов. Исследователь делает упор на том, что в первой части книги («Бэла», «Максим Максимыч», «Предисловие» к «Журналу Печорина») «акцентируется движение героя к неотразимому концу — духовному омертвению и физической смерти»508. Вторая часть воспринимается контрастной: «…Зовущей романтикой борьбы наполнена “Тамань”; живет она и в “Княжне Мери” — достаточно вспомнить концовку — своего рода “Парус” в прозе, и в “Фаталисте”… Причем три последних произведения и по объему, и по внутренней образно-смысловой значимости являются основными в романе» (там же). Делается вывод: «Благодаря такой композиции трагическая в целом судьба героя в соединении с мажорным звучанием второй части и “открытым” финалом романа обретает своего рода <?> просветленный характер, вызывая в читателе сложное ощущение драматического потрясения и вместе с тем духовного “очищения”, что в античной эстетике именовалось “катарсисом”» (с. 149). (Но катарсис в трагедии наступает отнюдь не благодаря «мажорному» финалу).
Б. Т. Удодов постарался придать защищаемой им концепции вид респектабельный, обозначив ее сложность. Вроде бы он с пониманием относится к ситуации, что читатель после уведомления предисловия «уже знает, что все эти усилия героя, его кипучая деятельность в стремлении догнать жизнь, обрести ее полноту обречены на крах, закончатся преждевременной и бессмысленной смертью». Но исследователь настаивает: «помещение известия о смерти героя в середину романа, а не в его конец способствовало, как мы видели <?>, утверждению своего рода неподвластности духовного мира героя смерти, его включению в духовную эстафету поколений, человечества в целом» (с. 149). Последнее просто неверно. Лермонтов безжалостен к своему поколению:
…мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
Если бы откровения Печорина вышли на уровень эстафеты поколений, он заслужил бы именования Героя с большой буквы. Но завышать его вклад нет оснований.
Я придерживаюсь, по классификации Б. Т. Удодова, «читательской» точки зрения: в «Герое нашего времени» над сюжетом торжествует фабула. Герой, о смерти которого сообщается даже не в середине, а после трети объема повествования, обречен. Тут я поддержу суждение В. М. Марковича: «Самый факт смерти героя на обратном пути из Персии может выглядеть случайным, но его неуклонное движение к гибели отмечено печатью трагической неизбежности. Смерть как бы венчает его постоянную устремленность к свободе, к выходу из любых зависимостей и связей»509.
В своем сознании мы можем как угодно переставлять факты сюжета и фабулы. А давайте по достоинству оценим лермонтовское художественное решение, когда о смерти героя сообщается после нашего первоначального знакомства с ним, да еще в форме сухой биографической справки.
Тут уместно сопоставить судьбу лермонтовского героя с судьбой пушкинского. Оба, и Онегин и Печорин, уходят из повествования в одном возрасте, тридцатилетними (в полдень жизни!), но первый (он лет на пятнадцать исторического времени постарше) продолжает жить, а второй уходит безвозвратно.
Онегин продолжает жить — но прощание автора с героем проходит буквально под траурную мелодию: это прощание «надолго… навсегда». А в последней строфе оно уподоблено прощанию с самой жизнью, даже раннему прощанию:
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
Кажется, уход героя не лишает автора возможности размышлять о нем. Погиб на утре жизни Ленский. Уж с ним-то ничего не может быть. А поэт набрасывает варианты его гипотетической судьбы, только два варианта, зато они контрастны, героический и обыкновенный. Кстати, не нашлось охотников нажимать на свою фантазию и добавлять какой-либо свой вариант; так ведь бесполезное дело, все равно не будет ничего.
А Пушкину этот эпизод необходим как толчок: заглавный-то герой жив, а повествовательное время оканчивается ранней весной 1825 года. Продолжать повествование нет ни малейшей возможности: через полгода грядет событие, о котором в печати повелено молчать. Но судьба Ленского — вот вам пример и образец: попробуйте сами представить себе гипотетическую судьбу героя!
И произошло что-то совершенно невероятное. Категорично как о факте, но неодобрительно высказывался об этом Ю. М. Лотман: «…Вся история читательского (и исследовательского) осмысления произведения Пушкина, в значительной мере, сводится к додумыванию “конца” романа. Без этого наше воображение просто не в силах примириться с романом»510. Вполне закономерным воспринимает такой подход С. Г. Бочаров: «Произведение, до наших дней “завершаемое” активностью читателей, это “Евгений Онегин”»511. Исследователь уточняет: «Несомненно, не внешняя незавершенность “Онегина”, которой нет, а внутренняя его структура провоцирует на эту работу воображения» (с. 19).
Тут «секрет» в том, что психологический роман в стихах в процессе работы перерос в исторический роман о современности благодаря своему «открытому» (по Д. С. Лихачеву) художественному времени. В результате художественное время романа движется двумя потоками: сюжетным, расчисленным, по уверению поэта, по календарю, и авторским (историческим). Пушкину не интересно вспоминать, какими мыслями он жил синхронно с временем сюжетных событий; он реагирует на настроения времени, в которое создавались главы романа. (Пушкин дописывал четвертую главу, когда до него дошла весть о событии на Сенатской площади).
«Декабристская» тема концовки романа — не причуда советского времени, а реальность, причем не только намерений и черновиков, а и печатного текста. Онегин дорисован «без них», без декабристов, но с мыслями поэта о них, и это гражданский подвиг художника. Многим нынешним пушкинистам декабристская тема романа «надоела», но это не повод ее закрыть. Надо только обходиться без деклараций и точно опираться на текст: поэт сумел вложить и провести в печать максимум возможного. И размышления о гипотетической судьбе героя могут быть продуктивными и полезными.
Печорина последний раз мы видим бодрым, даже улыбчивым, обнадеженным. Сообщение о его смерти оказывается неожиданным, но тут факт подтверждает свое