тонкое продолговатое лицо ее было торжественно-печальным и строгим — как будто сама Россия-мать взяла на руки, прижала к груди и кормила своих несчастных, обездоленных детей…
Этой же ночью несколько человек, во главе с Сущинским, не желая откладывать до утра, отправились в переселенческий лагерь, чтобы отыскать холерных больных и доставить в больницу, которая и без того была переполнена. Опасения Сущинского подтвердились: холера заявила о себе — и сразу двумя смертными исходами. Надо было спасать не только больных, но, главным образом, здоровых, оградив их от страшной заразы.
Добирались до переселенческого табора в сплошной темноте, ехали берегом Туры. Вода в реке едва заметно отсвечивала. Телеги тарахтели, глухо постукивая колесами на неровностях. Кричал дергач. Свежо и сладко пахли луговые травы.
Потом ходили по табору с фонарями и негромко, настойчиво спрашивали:
— Больные есть? Больные есть?..
Люди подхватывались, испуганно тараща глаза, спросонья ничего не могли понять, спрашивали:
— Пароход прибыл? Погрузка? Эй! Вставайте, вставайте, пароход пришел!..
Началась суматоха — люди вскакивали, наспех собирались, куда-то бежали, ревели дети… Кое-как удалось успокоить, объяснить, что никакого парохода пока нет, что они доктора и пришли среди ночи, чтобы помочь больным, если они окажутся… Больных оказалось много. Их уводили, уносили к телеге. Сущинский торопился, покрикивал, взвинчивая и без того взвинченных, возбужденных людей:
— Быстрее, быстрее! Вита… Где Вита Русанова?
— Да здесь я, здесь, Петр Григорьевич!
— Витольда Сергеевна, помогите, тут вот старик очень тяжелый, без сознания… Ну что вы там возитесь?
— Иду.
И маленькая, проворная Вита мгновенно оказывалась рядом. Казалось, позвали бы ее в этот миг еще в одно, другое, третье место — она бы везде поспела. Кто-то еще подошел, чтобы помочь. И в это время истошно заголосила старуха, метнулась вперед, раскидывая руки и заслоняя собою старика; стояла в тусклом неверном свете фонаря, будто распятие.
— Не да-ам! Не дам… Ой, лихо мне, лихо! Не дам я его на погубу… Господи сусе, господи сусе, спаси и помилуй, спаси и помилуй… — причитала она. — Да за што ж такое наказание? Да чем же, господи, мы прогневили тебя? Ой, лихо, лишенько-о… — Голос ее все слабел, слабел, угасал, как вспыхнувшее и осевшее пламя, словно и в ней самой что-то медленно, постепенно угасало. — Ой, лихо, ой, лихо… Оставьте вы его, не тревожьте. Куда ж я теперь одна? Усих похоронили… четырех положили во сыру землю, а его не отдам… Не отда-ам! — Она вдруг обмякла, сморщилась и упала без чувств рядом со стариком, худым, как жердь, кадыкастым, который стонал, изгибаясь всем телом, елозя бородой по траве, и бормотал что-то несвязное… Его подняли и отнесли к телеге.
— Быстрее, быстрее! — торопил Сущинский.
Однако старик до утра не дожил.
19
Утренним пароходом, причалившим к пристани часу в девятом, приплыли из Томска молодые врачи — двое мужчин и одна женщина. Они разыскали Ядринцева. Никого из них раньше Николай Михайлович не встречал, во всяком случае, лица их ему ни о чем не говорили. Но когда один из них, знакомясь, назвал фамилию, Ядринцев удивленно посмотрел на него и переспросил:
— Как, как вы сказали?
— Корчуганов, Николай Глебович. Вы меня, конечно, не помните, Николай Михайлович, а я вас помню хорошо… Лет десять назад вы к нам заезжали. И отец о вас много рассказывал.
— Так вы сын Глеба Фортунатыча? Вот это встреча! — взволнованно говорил Ядринцев, пожимая руку молодого Корчуганова, только теперь обнаруживая в его лице несомненное сходство с отцом, Глебом Фортунатычем. — Вот это встреча! — сказал он еще раз. — Очень рад, очень рад. Вы надолго в Тюмень?
— Обстоятельства покажут…
— Понятно, — кивнул Ядринцев и вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, повернул голову и увидел женщину, стоявшую чуть в стороне, молодую и очень красивую. Женщина слегка смутилась, но взгляда не отвела, и было в этом что-то вызывающее; Ядринцев и сам непонятно отчего смешался под ее прямым, изучающим взглядом, опустил глаза и чуть поклонился.
— Здравствуйте. Сколько для меня сегодня неожиданностей. Простите, хотел бы знать…
— Боголюбская, — неожиданно сильным и звучным голосом сказала она. — Александра Семеновна.
Ядринцев смотрел на нее изумленно, чувствуя, как толчками пульсирует и убыстряется где-то у самого виска кровь. Фамилия женщины, о существовании которой он еще несколько минут назад и не подозревал, была звучной и красивой, как и она сама, эта женщина, Александра Семеновна Боголюбская… Но при чем тут фамилия? Что-то с Ядринцевым произошло, происходило в эти дни — как никогда, он чувствовал себя молодым, энергичным и решительным. Как головою с обрыва бросался — и шел, не раздумывая, туда, где, казалось, и вовсе нельзя было надеяться на удачу: агитировал и обращал в свою «веру» местное начальство, чиновничество, вел переговоры с купцами о продовольствии для голодающих, о деньгах и пароходах, помещениях для переселенческой амбулатории и столовой… Убеждал, настаивал, просил, умолял, забыв о том, что еще недавно и сам с насмешкой отзывался об оренбургских благотворителях, построивших общежитие для нищих, а сейчас готов идти на все, даже на унижение, ради одного: «Надо накормить, надо спасти людей». Амбулатория и столовая были открыты. Больным детям давали теперь ежедневно по стакану молока… Он делал почти невозможное. И сам потом удивлялся — как ему все это удавалось!.. И еще одно его удивляло… Он боялся даже себе самому признаться, но всякий раз, когда встречал эту высокую, с горделиво вскинутой головой женщину Боголюбскую, словно током его пронизывало, и кровь начинала толчками, бешено пульсировать в висках… Ему было приятно встречаться с ней, разговаривать просто видеть ее; при всей своей внешней броскости и горделивости, что как бы само по себе выделяло ее из общей среды и ставило в особое положение, вела она себя просто, естественно и не гнушалась никакого дела. Они были медики, и главное для них — погасить вспышку эпидемии, помочь людям… Но эпидемия холеры, тифа, дизентерии продолжала косить ослабленных, голодных, измученных людей. И по-прежнему каждый день похоронный обоз выезжал с переселенческого двора, растягиваясь на версту… Казалось, нет и не будет этому конца.
Однажды вечером зашла Боголюбская и в изнеможении опустилась на табуретку, у порога, уронив руки на колени.
Николай Михайлович испуганно бросился к ней.
— Вам плохо?
— Нет, ничего, просто устала… — И помолчав, глухо произнесла: — Вита Русанова заболела.
— Вита? Что с ней?
— Кажется, тиф…
— Как же она… — искренне огорчился Ядринцев. — Как же она так неосторожно? — Как будто что-то от нее зависело. Впрочем, зависело: могла ведь она никуда не ехать, остаться в Петербурге. И ничего бы с