одни бессмысленные плакаты, некогда любовно развешанные парой: «Все великие романы бисексуальны». В сыром и душном кафе лишь большая серая софа, на которой со дня открытия ежевечерне возлежал Дункан, была на своем прежнем месте.
Сейчас на ней сидела по-турецки Инхой, уставившись в бумаги с колонками цифр. То и дело она возвращалась к предыдущему листу, и было ясно, что человек ничего не смыслит в этих счетах. Портативный стереоплеер наигрывал песни Тома Уэйтса, столь любимого ею и Дунканом.
– Может, помочь тебе с бухгалтерией? – спросил Джастин.
Инхой посмотрела на него и покачала головой. Спокойный взгляд ее был, как всегда, выжидательным, однако она, улыбнувшись, заговорила сама:
– Не беспокойся. Я все равно не пойму. Объяснения до меня не доходят.
Инхой вновь занялась бумагами и не отрывала от них глаз, пока Джастин выступал с заготовленной речью: он искренне сожалеет о произошедшем, Дункану тоже тяжело, им обоим непросто, поскольку с детства они пребывают под семейным гнетом. Он приготовил пару легких острот, чтобы выказать себя живым человеком и смягчить удар. Но теперь шутки выглядели неуместными, и Джастин галопом прошелся по главным пунктам: извинение, решение Дункана окончательное, ни у кого нет недобрых чувств к Инхой.
Пока он говорил, музыка, доносившаяся из плеера, казалась единственным одушевленным существом в бетонном пространстве кафе. Блюзовый наигрыш фортепиано порождал желание очутиться в другом месте, где-нибудь в холодном краю, где можно выйти из дымного бара и увидеть снежный покой и фиолетовое небо, обещающее скорый рассвет.
Инхой сменила позу, подтянув одну ногу к груди, другую свесив с дивана. Она склонилась над бумагами, но глаза ее были закрыты.
Милостивое время. Джастин понимал, что позже оно приукрасит мгновенья, запечатленные на холсте его памяти. Однажды он стал свидетелем спора между Инхой и Дунканом. Наш мозг, говорил брат, необязательно сохраняет самое важное. В нем полно наносных сиюминутных мелочей, которые по прошествии времени кажутся важными. Не осознавать этого может только ребенок. Если через много лет кто-то еще тоскует по давно утраченной любви, это просто сентиментальность, но вовсе не истинная любовь. Инхой возражала. Если человек действительно тебе дорог, если ты взаправду его любишь (она прижимала стиснутые кулаки к груди, словно оберегая что-то ценнное), память о нем будет вечной, и плевать, если все вокруг посчитают тебя размазней.
– Эй, о чем задумался? Взгляд у тебя какой-то потухший. – Яньянь доедала мороженое, скребя ложкой по картонному стаканчику. – Надеюсь, мысли твои не о дурацком здании? Я считаю, тебе повезло, что не купил эту развалину. Бог миловал.
Джастин разглядывал телефон, который, достав из кармана, пристроил на ладони.
– А, понятно! Дело в той женщине, о которой ты рассказывал. Позвонишь ей?
– Не знаю.
Яньянь встала и потянулась.
– Ты, главное, помни, что женщины не ждут бесконечно.
Она ушла, а Джастин еще долго сидел на ступенях, глядя на безлюдную улицу с недавно высаженными деревцами платана, которые обнесли низенькими штакетниками. Вдали маячили верхушки башен района Пудун, вокруг них белели по-летнему легкие облака, заметные в темном небе лишь благодаря огням небоскребов. Со дня моего приезда в Шанхай картина эта не меняется в своей уютной предсказуемости, подумал Джастин. Приятно, что на свете есть вещи, неизменные в своем облике, они позволяют соизмерить себя с ними и понять, двигаешься ты или прикован к месту, как эти безмолвные незыблемые исполины.
Он снова посмотрел на телефон. Номер Инхой, добавленный в список контактов, можно было набрать в любой момент. Вот только когда это произойдет – через недели, месяцы или даже через год? Возможно, никогда. Интересно, изменилась ли она и будет ли он с ней так же косноязычен, как почти двадцать лет назад?
Джастин вошел в здание и терпеливо дождался прибытия медлительного прокуренного лифта. В квартире он заварил зеленый чай и съел последний из моти, купленных для Яньянь. В окно открывался вид на небоскребы, его компаньонов в последние девять месяцев. У каждого из них и впрямь свой неповторимый вид, подумал Джастин, и только днем они кажутся одноликими близнецами. Допив чай, он взял телефон и позвонил Инхой, хотя уже стояла глубокая ночь.
30
跋山涉水
Путь долог
С сольным номером Гари выходит на сцену, уверенный, что все четыре песни прозвучат хорошо. Порой он чувствует, что выступление пройдет гладко – с первой же ноты возьмет верный тон и голос его прозвучит сильно и чисто в своей бархатистости, поднимаясь от диафрагмы к горлу. Гари почти не волнуется, потому что этим вечером уже выходил на сцену и дуэтом с Цай Чинь[100] исполнил «Нескончаемую любовь», которую когда-то ему пела мать, изображая эту знаменитую певицу. Гари изумлен и растроган не только тем, что выступает вместе с легендой, но и ее материнской заботой о нем. Она помогла ему преодолеть боязнь вновь появиться перед огромной аудиторией и держала его за руку во время исполнения. Публика громко ахнула, когда Цай Чинь поманила его к себе и он, на непослушных ногах выйдя из кулис, присоединился к ней. Зрители были слегка ошарашены, увидев его после многомесячного затворничества – бледным, исхудавшим и стриженным под ноль. Голос его тоже изменился, стал глубже и проникновеннее, но это и впрямь был он, Гари, – как и сообщали наспех исправленные афиши. Сейчас он один на сцене, но совершенно спокоен, когда смотрит в черный провал за рампой. Страха нет абсолютно. Теперь он понимает, что всегда боялся публики – не людей, но их ожиданий. Всякий раз, выходя на сцену, он чувствовал сокрушительный груз зрительских требований – быть красивым, романтичным, энергичным и оригинальным. Но больше ему не нужно притворяться, теперь все знают, какой он на самом деле.
Зрители на темных трибунах покачивают разноцветными светящимися палочками в такт первым аккордам песни, написанной самим Гари. Он поет на миннаньхуа, диалекте своей матери, языке своего детства – простом сельском наречии, которое кому-то покажется грубым. Наверное, именно поэтому оно так подходит песне и самому Гари, который в общем-то всего лишь обычный деревенский парень. Наверное, все то, что некоторое время назад о нем писали газеты, правда. Публика не понимает слов песни, никто не подпевает. Материнское наречие напоминает Гари о его тихом одиноком детстве, когда он подолгу сидел на крыльце деревенского дома, надеясь, что дождь скоро кончится, а тот все лил и лил, ускоряя наступление сумерек. Впервые за все время выступлений Гари чувствует, что он совершенно один, но это одиночество несет покой – сродни покою, испытанному им в далеком детстве. Сейчас есть только он и его