передовых позициях, в полевых госпиталях, научился понимать безмолвное переглядывание врачей, их иносказательную речь.
Рассказывая больным в палате про осколок, обнаруженный у него в легком, Ирма старался выглядеть совершенно спокойным и этим доказать, что готов в любую минуту снова лечь на операционный стол. В действительности же он своим притворным спокойствием хотел приготовить больных к тому, что им предстоит, и прогнать страх перед коляской.
Чуть ли не каждого, кого привозили в палату, Ирма встречал одними и теми же словами:
— Знаете, что я за операцию перенес? А вскоре мне предстоит снова лечь на стол! Но я даже нисколечко не боюсь. И чего бояться, когда ничего не чувствуешь, ну так-таки ничего. Я немало хирургов перевидел и говорю вам — не так уж просто найти таких хирургов, как в нашей больнице. Честное слово, говорю вам.
В такие минуты Ирма напоминал отца, который, желая заставить заупрямившегося ребенка принять лекарство, принимает его сначала сам и, каким бы оно горьким ни оказалось, ничем перед ребенком того не выдает, а, наоборот, старательно улыбается.
Чаще всего вел Ирма подобные разговоры с юнцами. Врачи и медицинские сестры знали об этом и старались больных помоложе помещать в палату, где лежал Ирма.
После ухода санитаров Ирму потянуло взглянуть на новоприбывшего больного, и не потому, что он мог оказаться совсем не молодым — сколько раз привозили в палату людей гораздо старше его самого, пятидесятилетнего Ирмы Сандлера! Просто хотелось взглянуть — человека среди ночи доставили на коляске, и его совершенно не слышно, даже вздоха не издал.
Нащупав в темноте стоптанные полотняные шлепанцы, Ирма слез с койки и на цыпочках подошел к кровати у окна.
Желтоватое пятно от качавшегося за окном фонаря упало на кровать, и Сандлер увидел, что больной смотрит на него.
— Вы не спите?
Как ни слаб был голос больного, Ирма тотчас догадался, что новоприбывший действительно еще очень молод и к нему можно обращаться на «ты».
— Может, тебе что-нибудь нужно? Ты не стесняйся... Тут больница. В больнице не стесняются.
Присев на стоявший рядом стул и поправив на больном сползшее одеяло, Ирма спросил:
— Что у тебя болит?
Парень показал рукой на живот.
— Что ж, ясно, — аппендицит. Нет? Тогда что же? Тебе, видимо, трудно говорить. Ну, спи, — Ирма поднялся, — об операции не думай. Это не больно. Ну нисколько не больно. Меня вот в прошлом месяце оперировали, и на днях будут опять оперировать... Мне предстоит операция потяжелее, чем у тебя, и, видишь, я совершенно не боюсь, Тут такие доктора — одним словом, нечего пугаться. Ну, спи, доброй ночи.
В коридоре возле столика с тусклой под зеленым абажуром лампой дремала дежурная сестра.
— Что вы не спите? — спросила она Ирму, усевшегося рядом на диван.
— Кто этот новенький, которого к нам привезли?
— Очень тяжелый больной, — дежурная сестра, молодая девушка с влажными пухлыми губами и веснушками под сонными глазами, оглянулась, словно собиралась выдать тайну, — его привезли с работы и хотели сразу оперировать, но у него, выяснилось, очень слабое сердце.
— Он же такой молодой!
— Этот молодой перенес такое! — Сестра снова оглянулась, посмотрела на дверь палаты и точно от боли закрыла глаза. — Я слышала, как он рассказывал врачу... Немцы ночью подожгли их деревню. Из целой деревни спасся он один. Родители выбросили его, босого, полураздетого, в окно на мороз и велели бежать через лесок в соседний хутор. Шесть лет ему тогда было. Ничто в жизни, видимо, не проходит бесследно — со временем все отзывается...
— Видимо, так, — сказал Ирма, погладив свою светлую курчавую бородку. — И что же решили?
— Ждут профессора... Да он, кажется, прибыл. Идите скорее в палату.
...Сквозь узкое запыленное оконце клети Ирма неотрывно следит за двумя немецкими солдатами, выгнавшими на баштан женщин и детей деревни. Его Ита тоже стоит со всеми по колени в сверкающем снегу и кидает в высокую корзину желтые дыни. Их трехлетняя дочурка Миля протягивает ручонки к дыням. В это же мгновение раздается выстрел. Все бросаются бежать. Кто-то рвется в дверь клети. Ирма из последних сил упирается и держит дверь. Вдруг слышит он голос жены:
— Сюда! Сюда! Ирма, открой!
На пороге стоит его Ита, а с нею два немца.
— Ирма, — обращается она к нему, — отдай им золотые часики с браслетом, что ты подарил мне к свадьбе. Иди покажи им, где это лежит.
Он лезет на чердак. Немцы подгоняют его. Ита тоже подгоняет — кричит ему:
— Что ты так долго возишься?
На чердаке Ирма разбрасывает кучи наваленного хлама, вытаскивает из-под груды рваных шлей и хомутов бидон со свеженадоенным молоком — даже пена еще не осела. Ита зажигает спичку, бросает в бидон, и домишко наполняется дымом и пламенем.
— Где наша Милка? — кричит Ита.
— Тут она. У меня на руках.
Втроем, бегут они по заснеженной степи, а пламя бежит за ними — вот-вот догонит.
...Свет зажегшейся люстры резко ударил Ирме в лицо. Он еще крепче сомкнул веки, словно боясь, что действительно увидит перед собой пламя, несущееся за ним по белой заснеженной степи.
— На кого вы так кричали во сне?
Когда Ирма освободился наконец от сна, а глаза привыкли к струившемуся с потолка ровному свету, высокий врач, спросивший его, уже стоял возле койки нового больного.
— Я таки громко кричал со сна? — спросил Ирма, нагнувшись к соседу.
— Тише, профессор идет.
Профессор не производил впечатления человека, среди ночи поднятого с постели. Он вошел твердым, размеренным шагом, по которому легко было узнать военного человека. Однако Ирме показалось, что профессор далеко не так спокоен, как старается показать при больном. Он почувствовал это в повышенно высоком и бодром тоне, с каким профессор произнес:
— Чепуха!
Сказанное профессором должно было означать то же самое, что Ирма несколько раньше сказал парню: «Сущие пустяки! Даже не чувствуешь».
Но его, Сандлера, профессор не введет в заблуждение своим бодрым «чепуха!». Новенькому, видимо, предстоит тяжелая и опасная операция.
При свете зажженной люстры больной у окна уже не казался