Третий век с читателями
«Литературная газета» за 180 лет своего существования повидала всякое, поведала читателям о многом и активно поучаствовала в сложной, противоречивой, драматической истории нашей страны. Задуманная Пушкиным как рупор «свободного консерватизма», она служила потом разным партиям, идеологиям, но прежде всего, конечно, – Отечеству и литературе. Первый главный редактор барон Дельвиг умер, не пережив нагоняя графа Бенкендорфа, в сердцах пообещавшего за неправильную публикацию сослать автора «Соловья» в Сибирь. Жизнь многих последующих редакторов оказалась не слаще и протекала в непрерывной борьбе с царской цензурой за право сказать читателю то, чего нельзя. Собственно, в этом передовая часть пишущего сословия империи и видела свою коренную задачу.
Десятилетия спустя Сергей Динамов, возглавив возобновленную по настоянию Горького «Литературную газету», стремился сделать ее восприемницей лучших дореволюционных традиций, объединяющим центром литературного процесса, раздираемого враждой группировок, жаждавших потесней прижаться к власти. В известной степени литературовед Динамов пытался в советских условиях по возможности вернуться к принципам «свободного консерватизма». Закончил он, как и большинство литераторов, оказавшихся волей партии на руководящих постах, в ГУЛАГе. Это понятно: Ежов – не Бенкендорф.
А вот Александр Чаковский, руководивший газетой 26 лет, умудрился превратить ее (конечно, не без поддержки Политбюро) в ледокол допустимого либерализма, пристань адаптированного почвенничества, светоч советской журналистики, мировой, как говорится, бренд. «ЛГ» стала первым советским иллюстрированным еженедельником с миллионными тиражами, ее до сих пор знают и помнят во всем просвещенном мире. О сложнейших, гроссмейстерских партиях, которые Чак, попыхивая сигарой, вел с Главлитом, чтобы опубликовать то, чего нельзя, впору сочинять исторические детективы.
Кто же мог предположить, что в 90-е, объявив либерализм, столь желанный в советские годы, «единственно правильной линией», литгазетчики оттолкнут от себя множество, если не большинство читателей? Впрочем, и это понятно: всякая моноидеология – не важно, либеральная, коммунистическая, националистическая, – одинаково губительна для свободы слова и нравственно-интеллектуального развития социума. Лишь возвращение к пушкинской идее «свободного консерватизма» помогло нам вернуть многих утраченных читателей и завоевать новых. Однако сегодня наша газета в частности и вся российская журналистика в целом очутились в новой, небывалой для отечественной традиции ситуации. Я бы назвал ее «кухонной глобализацией».
Поколения пишущих людей России всегда воспитывались на вере в то, что правдивое слово, прорвав препоны цензуры, оказывает прямое и могучее воздействие на общество и власть, во многом определяя ее действия. Так было при царях и при генсеках. Сегодня же наше информационное пространство, скорее, напоминает увеличенную до грандиозных размеров (седьмая часть суши!) позднесоветскую кухню, где можно говорить о чем угодно, обличать, доказывать, призывать – результат минимальный. Читатель стал недоверчив, насмотревшись, как в 90-е журналисты корыстно обслуживали «прихватизаторов» и «реформаторов», которым лучше бы работать взрывотехниками. А власть? Она-то как раз оказалась теперь в очень удобном положении: благодаря недоверию общества к слову власть из сотен «гласов вопиющих» может на свое усмотрение реагировать лишь на тот «глас», который нужен именно ей, именно сегодня по соображениям текущей политики, а не исторической ответственности. Это, на мой взгляд, опасно и для журналистики как профессии, и для общества, и – в перспективе – для самой власти, теряющей в лице прессы чуткий сейсмограф подспудных социальных движений. Как быть? Что делать?