на плакучую берёзу влез, оттуда глядит. У него ни иглы, ни булавки нет. Просил у Умилы, да она не дала.
Долго водяница не являлась. Должно быть, она ждала, когда луна ярче засветит. Нынче прихорошилась, венок из донных трав да гибких ветвей сплела, русую косу распустила, сама улыбается так, чтобы щучьих зубов не видно было. Из воды по пояс вышла, в мокрой рубахе красуется. Божко на берёзе, слышно, охнул восторженно.
Умила тут потемнела лицом, ровно грозовая туча наползла, и говорит волку неласково:
— Ты уж мне растолкуй, недогадливой, для чего её звал.
— А он на нас всё любоваться ходит, — ехидно говорит водяница. — Погляди на меня да на себя: совсем ты нехороша, не мила ему!
Ясно, нечисть. В другой раз не докличешься, помощи не допросишься, а как пакостить, так они первые.
Осердился волк, зарычал, в воду скакнул — полетели брызги! Водяницу к берегу тянет, длинную рубаху рвёт, рычит, та визжит, отбивается, острые зубы скалит, скрюченными пальцами в глаза метит. Умила уж с берега кричит, отпустить велит. Бросил он трепать водяницу, отскочил, сам ощетинился, кажет клыки.
— Вижу я, как ты ему мила да хороша, — насмешливо говорит Умила.
Водяница на неё шипит, оторванный лоскут к рубахе прилаживает, венок потеряла, тот утоп. Глаза огнями горят. Две её сестры на шум явились, из воды глядят.
— Он ведь нам помог, защитил Марьяшу, — с осуждением сказала чернокосая. — Что ж ты, Снежана, разве так надобно за добро платить?
Снежана и на неё зашипела.
Стал волк по речному песку прутом водить да писать, что ему надобно. Торопится, покуда луна светит, Умила ему помогает, склонившись низко, чтобы разобрать. Он выведет: «Перловка», она и расскажет, что Марьяшу с отцом да царевича туда шлют спозаранок. Нацарапает: «Каз» — Умила тут же скажет, что колдун в этом повинен. «Помощ» — ясно, помощь нужна. «В озеро»…
Водяницы на берег вышли, меж собою толкуют: он царевича утопить просит? Не утопить, а что же? Колдуна утопить? Этого они не сумеют…
Божко на них загляделся и с берёзы упал, охает. Позабыл, что сам без иглы да булавки, тоже прихромал, будто помочь хочет, а сам всё перевирает. И думает не о том, и глаза пялит не туда.
Умаялся волк, сил нет. Всё же Чернава поняла, что надобно.
— Хочешь нас в Перловку отправить? Да ведь нам туда не добраться, — говорит. — Этой рекою туда не выплыть, по земле не дойти. Далеко, иссохнем, совсем умрём.
А волк уж знает, где бочку взять, да телега с конём имеется. Может, они в бочке продержатся?
Не по нраву это пришлось водяницам, но согласились. Хоть как Марьяше там помочь сумеют, за царевичем приглядеть. Только жаль им со своей рекой расставаться, пригорюнились. Лунный свет по воде разливается, камыш стеною стоит, под ветром клонится. Меж зарослей на прогалине стоят водяницы в белых рубахах, с кос вода течёт. Одна руки к груди прижала, другая камыш всё гладит, шепчут:
— Речка наша, матушка! Свидимся ли ещё?
Да уж слово дали помочь, не откажутся. Велел им волк ждать у Телячьего брода, покуда телега подъедет. А ночи нынче хотя и не коротки, да многое надобно успеть, оттого он Божку велел идти да запрягать коня, а после по мосту, по лесной дороге ехать, чтобы у выворотня встретиться.
— Вы что ж это, за пером без меня пойдёте? — обиделся Божко. — Да и ночь-то какая тёмная, а я в этих местах не бывал, с пути собьюсь. Вместе поедем!
— Ишь ты, храбрец! — говорит Умила. — Одна эта ночь у нас и осталась, и покуда не забрезжило, водяниц надобно подале увезти. Небось объезжать любое жильё придётся, в одной-то бочке их так не уместишь, чтобы не виднелись. Промедлим, не успеем! Ступай, да скоренько.
— «Скоренько»! Я-то на телеге скоренько, а вы-то своими ногами чуть плетётесь, когда ещё дойдёте!
Волк тут фыркнул да головою мотнул, указал Умиле, чтобы та ему на спину садилась. Она спорить не стала — цепь смотала, ошейник оставила, ногу перебросила, села.
— Да у его хребет переломится, — с досадой сказал Божко.
Тут волк пошёл, да всё быстрее, быстрее. Умила ростком невелика да легка, он её на спине едва чует. Она, видно, и схватиться за него боится, чтобы боли не причинить, как бы не слетела.
— Ох, ладно! — крикнул Божко им вслед. — Ваша взяла!
Скачет волк, дорога сама под лапы стелется, подмёрзшие травы клонятся. Стылый ветер налетает, хлещет, Умила к шее жмётся. Волк перемахнёт канаву, полетит по бездорожью, с разбегу взовьётся над полынью да репейником, что друг в друга проросли, сплелись — да тут подумает: не страшно ли Умиле? Нет, слышно, смеётся, не боится.
— Отчего ты раньше меня не катал? — кричит весело.
За мостом дорога в лес ушла, темнее стало. Сосны порой сойдутся, вовсе небо закроют. Пластается волк над дорогой, спешит, зорким глазом путь примечает, развилку выглядывает. Ночью лес отчего-то всегда иной, бродят по нему тени, и под каждым кустом, за каждым стволом чудится неведомая сила. Не людское, недоброе время.
Одного боялся волк, что путь неблизок, да сторожка будто сама собой на пути встала. Остановился он, отдышаться не может, а Умила уж без страха к двери идёт. Потянула её — дверь и не шелохнулась. Стукнула она тогда три раза, даже и за скобу взяться не успела, дверь сама собой распахнулась, будто войти зовёт.
Оглянулась Умила на волка и шёпотом спросила:
— Пойдём?
Порог они вместе переступили. Друг к другу жмутся, Умила руку на волчьем загривке держит, тот её за полу зубами ухватил. Кто знает, что за место, да, кажется, всё одолеть можно, лишь бы не разлучаться.
Вошли, и дверь затворилась. Черно, ни зги не видать, а дух нежилой и сажей тянет. Умила опять дверь толкнула, та распахнулась, и в доме светлее стало. Видят они — в углу печь без трубы, у стен лавки, полки тянутся. Вот горшки да миски, вот ухват, и стол с белой когда-то скатертью, и тканые дорожки на лавках — всё от пыли серо, паутиной заткано. Одно золотое яйцо на столе и сверкает, будто его начистили.
Волк Умилу тянет наружу. Вышли они, видят — берег речной, да всё не так. Деревья тут растут, кусты, да их и узнать нельзя, всё незнакомое. Река темна, волны будто масляные, то здесь, то там огонь вспыхивает. А пора предзимняя, так же холодно да голо, только светло. Да не солнце горит, а птица-жар на ветке спит,