клятву, предложенную ему Половцевым.
Клятва начинается словами: «С нами Бог!» Этой клятвой и завершается третья глава, а дальше идет сцена собрания гремяченского актива и бедноты. Слово «Бог» ни разу не прозвучит на собрании, но возникнет число «тридцать три», когда кто-то, обеспамятев, поднимет лишнюю руку.
Слово «обеспамятев» по-шолоховски предельно точное. Не «сгоряча», не «сдуру», а именно «обеспамятев». Позабыв, что вся религиозная мистика для собравшихся здесь неприемлема, что все это «только опиум для народа».
3
Сейчас, оглядываясь из девяностых годов на советскую историю, мы ясно видим, что чужеродные для России коммунистические идеи, принесенные сюда Лениными и Троцкими, после неисчислимых страданий и рек пролитой крови оказались уроднены Россией настолько, что стали ненавистными для духовных последователей троцких, бухариных и кагановичей. В высшей степени символично, что именно тогда духовные наследники Троцкого и Ленина и запретили коммунистическую партию, когда в России возникла своя компартия.
Этот процесс мучительного «уроднения» и рисует Михаил Шолохов в «Поднятой целине».
Вспомните о «холоде, взявшем в тиски» сердце Давыдова, когда он въезжает в Гремячий Лог. Вспомните о «трупной синеве», которой медленно крылась его щека, когда он услышал сказанное поперек раскулачиванию слово Разметнова. Перед нами не человек. Или — вернее — не вполне человек. Большевистская нелюдь, для которой не существует людей, ибо все они разделены на «товарищей» и «классовых врагов». Поэтому и самые жестокосердные решения принимает двадцатипятитысячник Давыдов, не волнуясь, не испытывая никакой жалости.
«— Сейчас мы приступаем к обсуждению кулаков, — говорит он. — Вынесем мы постановление к высылке их из пределов Северо-Кавказского края или как?
— Подписуемся! — кричат возбужденные мыслью поделить чужое добро активисты. — Под корень их!
— Нет, уж лучше с корнем, а не под корень», — поправляет их Давыдов.
Под стать ему и секретарь партячейки Макар Нагульнов. Когда во время истерики Разметнова трупной синевой кроется щека Давыдова, Нагульнов «вкогтился в крышку стола, держал ее, как коршун добычу». И лицо его — «одевавшееся мертвенной пленкой».
Он тоже нелюдь сейчас. И когда человеческие чувства зашевелились в недостаточно очерствевшем (или, вернее, недостаточно омертвевшем) Разметнове, Нагульнова охватывает ярость.
«— Гад! — кричит он. — Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишек, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порежу!»
Исследователи до сих пор не обращали внимания на необыкновенную близость шолоховского Макара Нагульнова Копенкину из платоновского «Чевенгура».
«Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург. Эта надежда согревала его сердце и вызывала необходимость ежедневных революционных подвигов. Каждое утро Копенкин приказывал коню ехать на могилу Розы…
— Роза-Роза! — время от времени бормотал в пути Копенкин — и конь напрягался толстым телом.
— Роза! — вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками. Для Копенкина все направления дорог и ветров шли в Германию, а если и не шли, то все равно окружат землю и попадут на родину Розы.
Если дорога была длинна и не встречался враг, Копенкин волновался глубже и сердечней…
— Роза! — уговаривал свою душу Копенкин и подозрительно оглядывал какой-нибудь голый куст: так же ли он тоскует по Розе. Если не так, Копенкин подправлял к нему коня и ссекал куст саблей: если Роза тебе не нужна, то для иного не существуй — нужнее Розы ничего нет».
Мысли Копенкина о Розе Люксембург почти текстуально совпадают с мечтаниями Нагульнова о мировой революции:
«— Я весь заостренный на мировую революцию, — рассказывает про себя он. — Я ее, любушку, жду… А баба мне — тьфу и больше ничего».
Как и Копенкин, Нагульнов убивал много лет подряд кого ни попадя «равнодушно, но насмерть», правда, порою у него в уголках губ закипает пена, но в такую минуту Нагульнов готов убить и соратника.
«— Зарублю-у-у-у! — а сам уже валился на бок, левой рукой хватая воздух в поисках ножен, правой судорожно шаря невидимый эфес шашки».
Конечно, Копенкин — фантом, все человеческие чувства и мысли выжжены в нем бредовой идеей. Нагульнов — более реалистический персонаж, он вынужден жить среди живых людей и свою, сжигающую его, как и Копенкина, бредятину он должен сдерживать в себе. Но вот избил Нагульнов Банника, вытребовал у него расписку, в которой тот написал под диктовку: «Я, бывший активный белогвардеец… беру обратно свои слова, невозможно оскорбительные для ВКП(б)… и Советской власти, прошу прощения перед ними и обязываюсь впредь, хотя я и есть скрытая контра… но Советской власти… я вредить не буду…» — и счастлив этой своей победой, и снятся после нее Нагульнову идущие по степи эскадроны. И не может понять Нагульнов ни возмущения Разметнова, ни осуждения Давыдова.
«— Обдумал? — спрашивает у него Давыдов.
— Обдумал! — отвечает Нагульнов. — Мало я ему, сукину сыну, вложил. Убить бы надо!»
Запах мертвечины, которым несет и от Давыдова, и от Нагульнова, очень хорошо чувствует Лушка, побывавшая женой одного и любовницей другого.
«— У вас кровя заржавели от делов…» — скажет она Давыдову.
И от Нагульнова, и от Давыдова уходит она к сыну кулака Тимофею Рваному, уходит, потому что он — живой. В любовном соперничестве за Лушку оба раза Тимофей выходит победителем. И хотя и Нагульнов, и Давыдов не признаются себе в этом, жестоко страдают они от любовного поражения. Нагульнов, стиснув зубы, принимается за изучение английского языка, который потребуется ему для его вечной возлюбленной — мировой революции, а Давыдов уезжает на пахоту, в тяжелой непривычной работе пытается одолеть тоску. Давыдов так никогда и не узнает, что Лушка как бы по его указанию получает у колхозного кладовщика продукты и кормит этим колхозным добром сбежавшего из ссылки Тимофея Рваного.
Тимофея Рваного выследил и убил Макар Нагульнов. Убил не за Лушку, а все за ту же нежно любимую им мировую революцию. Он, во всяком случае, так думал, когда убивал.
Сцена убийства Тимофея Рваного чрезвычайно важна и сюжет-но, и для идеи всего романа в целом. Но еще существеннее, каким видит Нагульнов своего убитого соперника…
«Умолкший после выстрела коростель снова заскрипел, несмело и с перерывами. Стремительно приближался рассвет. Росла, ширилась багряная полоска на восточной окраине темно-синего неба. Уже приметно вырисовывались купы заречных верб. Макар встал, подошел к Тимофею. Тот лежал на спине, далеко откинув правую руку. Застывшие, но еще не потерявшие живого блеска глаза его были широко раскрыты. Они, эти мертвые глаза, словно в восхищенном и безмолвном изумлении любовались и гаснущими неясными звездами, и