— Нет! — ответил Жив истово. И он не лгал. Все разрешится само собой. Потом. Сейчас не надо думать об этом. И все будет хорошо. Он любит ее. Она любит его. Они одержали великую, небывалую победу — такой никто не помнит, такой не было за всю историю русов-яриев от самого Борея и дц них. Они первые…
— Меня избрали Великим князем, — начал он. Но Яра прервала.
— Ты по рождению Великий князь! Жив кивнул.
— Да, все верно, по крови, по чести и по совести. По ряду Русскому! Но когда рожденного князем еще и избирают на престол, ты сама понимаешь, отвечать он будет не пред одним лишь Родом, но и пред каждым, кто доверился ему. Только я не о том. Великому князю нужна Великая княгиня. Одна. Лишь одна из жен может быть Великой княгиней…
— У тебя много жен? — брови на ее лице удивленно и несколько наигранно поднялись.
— Нет, немного, совсем немного, ты одна… — торопливо ответил Жив.
— Так в чем же дело?
Жив промолчал, смутился. Разумеется, она права— в чем же дело, она его единственная жена. Значит, она Великая княгиня. И не по его предложению, не по благоволению его, а тоже — по праву, по Русскому ряду. Дева-воительница! Мудрая дева. Вот тебе и девочка, дочка, ребенок малый… Она знает себе цену, и нет в ней сомнений. Великая княгиня.
— Пойдем, — позвал он ее, беря за руку.
— Куда? — не поняла Яра.
— В опочивальню.
Она рассмеялась в голос, расхохоталась, запрокидывая голову, срывая с нее ремешок кожаный, встряхивая длинными русыми волосами, потихоньку отступая назад, в угол, к брошенной на дощатый пол огромной медвежьей шкуре. Жив стоял зачарованный. Смотрел, как летят по сторонам кожаные доспехи, одежды, как вырываются из плена на свет вольный обнаженные руки, груди полные, живущие, казалось, своей жизнью, упруго колышащиеся при каждом движении, округлые влекущие бедра, длинные стройные ноги… Смотрел, и потихоньку утрачивал остатки рассудка, забывал о тревогах и сомнениях, обо всем вокруг. Она! Одна! Больше никого не надо! Никого! Уже когда он сдавил ее крепко-накрепко, не давая шелохнуться, Яра откинула назад голову, заглянула в серые, горящие страстью глаза, попросила тихо:
— Прости его.
— Кого? — не понял Жив.
— Брата нашего, Талана!
— Нет! — лицо Жива исказил гнев. Яра напряглась в объятиях, одеревенела.
— Прости ради меня!
Жив понял, что она не повторит своей просьбы, не попросит еще раз, и что она не оттолкнет его, он будет любить ее, они будут любить друг друга… но это его «нет» так и останется тенью неизгладимой меж ними, на долгие времена, до тех пор, пока они живы. Значит, прощение этого подлого существа, этого негодяя, который им со дня предательства вовсе не брат, что-то означает для нее. Что? Неважно. Ради нее, ради них обоих, чтобы не было этой тени меж ними.
— Хорошо, я прикажу отменить казнь! — еле шевеля губами, вымолвил Жив. — Я сошлю изменника на край света, к Яровым столпам, дальше — туда, где только океан и небо, да клок камня под ногами. Пусть он будет меж водой и сводом небесным, пока они не раздавят его… коли прежде его не раздавит совесть.[33]
— Спаси тебя Род, — прошептала Яра. Она снова была живой, горячей, трепетной. Она очистила свою и его души от ненависти, от черного духа мщения. Да, они теперь не те, что были прежде. Они должны быть великодушными, всепрощающими. И он поймет ее… потом. Обязательно поймет. Господи, спаси их обоих!
Узкое окно-бойница было задернуто плотной, не пропускающей света дерюгой. От стены до стены — десять шагов. В углу стояла широкая дубовая лавка. На ней лежал ворох шкур, плохо выделанных, вонючих, и набитая соломой подушка. Посреди темных покоев стоял низкий стол с кувшином козьего молока на нем, ковригой хлеба, куском сыра и насыпанным прямо на столешницу сушеным виноградом.
Крон сидел у стола на грубом поскрипывающем стуле. Молчал. Думу думал, не притрагиваясь к пище. Второй день его держали здесь. А может, и третий — потемки, ни отсвета восходов и закатов.
Искал славы или смерти. А обрел темницу. Доброе обретение, особенно когда тебе под восемьдесят. Тяжелые цепи на руках и ногах не давали забыть ни на мгновение — узник, не князь ты Великий, не воин, не вольный смертный, но обреченный узник! Плакать бы о судьбине своей горькой. Но слезы не текли из сухих старческих глаз, не осталось их, повытекли все, полностью за долгие годы. Не было и злости, яри черной — улетучилось все к вечеру первого дня. Осталась одна отрешенность. Да еще какая-то пустота в груди осталась, будто вспороли ее безбольно и вынули сердце, ничего не поло-жив взамен. И рядом никого — ни бояр ближних, кого посекли, кто в порубе сидит, кто в бегах, ни советников, ни волхвов седых. Волхвов? Сбылось предсказанное! Воля богов оказалась сильнее его воли. Что ж, ничего не поделаешь. Не жалко себя, жизнь на закате. Жалко иного — задуманное не сбылось, кануло в Лету, реку забвения. А ведь такое было задумано — единая великая Держава, мир, порядок, вольная жизнь для всех русов, для всех иных племен, коих прибывает с каждым годом. Конец разбоям и воровству, мятежам и сварам. Праведная чистая жизнь на века. И его имя доброе — тоже на века в памяти людской. Так должно было быть. И так не будет… Видно, и впрямь, много грехов на душе его, тяжек груз недоброго, перевесил он все чистое и светлое на весах Суда. Так получилось. Не его вина. И не ему страдать много и долго, он свой век отжил. Им страдать — люду русскому. Для него жил, для него себя не жалел. Все попусту.
Крон встал прошел к стене, волоча медные цепи.
Потом к другой. Как зверь в клетке. Сколько ходил из угла в угол, не знал, не помнил. Грудь пуста. Времени нет. И боли нет. Одна маята. Пустая, ненужная.
Когда снова сел, увидал напротив свечение легкое, белое. Он не слышал скрипа двери, не видел ничего. Откуда в узилище появился старец, было непонятно.
— Что надо, Буд? — спросил Крон грубо.
— По зову твоей души пришел, — ответил волхв.
— Нет во мне души, пусто. Старец не согласился, покачал укоризненно головой седовласой.
— Душа в каждом есть. Вот какая она — другое дело. Не греши, княже, ни на кого не греши. Сам себя ты извел. И в темницу сию сам себя заключил. Мог бы и ныне на престоле сидеть. Не послушал нас.
— Своим умом живу! — оборвал волхва Крон. Они сидели один против другого — оба седые, морщинистые, высохшие, похожие. Но одного туга незримая гнула к земле, давила тяжестью несоразмерной с плотью человека. Другой был будто бесплотен, только свет тихий, невесомый. Два старца, изжившие свой век.
— Ну и не печалься тогда, — сказал неожиданно Буд, — много ты крови пролил, много горя принес. Но не для себя жил, оттого забудется тебе многое. Праведный Юр не забудется только, да ребенок дикий, дите безвинное. Этого хватит, Крон.