class="p1">Учителя сменяют друг друга. Между перевязками решаю примеры по алгебре, читаю «Слово о полку Игореве». Время идет. Чувствую я себя отлично, но рана упорно не хочет закрываться. На очередном утреннем осмотре ведущий хирург произносит тревожное слово «реампутация».
Нахожу себе занятие – помогать тяжелым. Целые дни катаю коляски, кормлю лежачих, вожу слепых, ношусь с какими-то поручениями. Однажды, пробегая мимо палаты саперов, слышу крик.
Захожу. В углу сгрудились раненые, что-то кричат, возмущаются, а на койке катается весь замотанный, с забинтованной головой человек и страшно кричит. Прибегает сестра, пытается его успокоить, он отталкивает ее замотанными обрубками рук и кричит еще сильнее, еще надрывнее.
Постепенно до меня доходит смысл его слов. Он просит себя убить, требует цианистого калия, он все равно жить не будет, не будет, не будет…
Такого я еще не видел. Спрашиваю, и мне объясняют.
В палату зашли какие-то раненые. Кто, откуда – никто не знает, вся палата слепая. Этот парень в углу – слепой и безрукий – попросил дать закурить. Дали.
Дали папиросу зажженным концом в рот. Пошутили.
Засмеялись и ушли.
Кричащий скатывается с койки и бьется забинтованной головой о железную ножку кровати. Уже две сестры держат его. Прибегает врач, няня. Он с силой отталкивает их ногами. Белые халаты наваливаются на дергающееся тело, укладывают на койку. Слышен приглушенный крик. Сестра убегает в операционную, потом возвращается со шприцем и всаживает его куда-то между белых халатов.
Больной затихает, засыпает.
Врач выгоняет посторонних из палаты…
И еще три эпизода запоминаются мне из московского госпиталя.
…Мишка-офицер, дождавшись ухода врачей, собрался в очередную самоволку. Надел брюки, офицерский китель, начистил хромовый сапог, схватил костыли и весело сказал палате «адью». Какой-то белобрысый парень с койки брякнул со злобной завистью:
– Ишь, еврейская морда, гуляет когда хочет…
Мишка побелел. В два прыжка – два стука подскочил к белобрысому, высоко над головой костыль поднял.
– Хочешь – башку проломлю?
Палата замерла. Белобрысый что-то залопотал, забормотал; Мишка постоял еще немного, а потом, четко печатая костылями, выбежал из палаты. Белобрысый вслед ему длинно и грязно выругался, а потом еще долго ругался, обещая поквитаться.
…Праздник 7 ноября. В госпитале его отмечают торжественно. К нам приходят делегации от фабрик и заводов. В кинозале идут концерты. Приходят пионеры из школы.
Все они в белых рубашках, красные галстуки оживляют вид приевшихся госпитальных стен. Звенят детские голоса, произносятся торжественные наивные слова, нам преподносят подарки: конфеты, печенье, яблоки. Особенно достается Володе. Он сидит красивый, смущенный, на белой рубашке золотится звездочка на красной муаровой ленточке. А его просто засыпают подарками… Глаза детей смотрят на нас сочувственно и с некоторым испугом.
Где-то мои пионеры детдомовские, мой отряд? Сколько газет я им прочел, сколько мы стихов про героизм учили! А теперь я бы, наверное, рассказал им историю со слепым сапером…
В палату заходит еще какая-то делегация. Впереди руководитель – толстый мужчина в синем шевиотовом костюме.
На стол сыплются бумажные кульки, а толстый в шевиоте привычным движением поднимает руку.
Шум в палате смолкает – будет речь.
– Дорогие товарищи раненые, – произносит мужчина, приглаживает лоснящийся пробор, и с первых слов видно, что он здорово пьян.
– Дорогие защитники Родины! Вы храбро защищали нашу священную землю от фашистских оккупантов…
Он покачивается, слова у него плохо вяжутся, он икает.
– Дорогие вы наши бойцы, – продолжает он, – поздравляем с двадцать седьмой годовщиной великого Октября… И не горюйте, ребята! Главное в жизни – голову на плечах иметь да руки! – Он протягивает вперед свои красные мясистые ладони и повторяет: – Голову да руки! Руками можно все сделать!
Его дергают за рукав, он кончает речь и сам разносит кульки по койкам.
Хмуро молчит палата. Из двадцати ее обитателей у половины нет какой-нибудь руки, а Колька – без обеих.
– У, сука толстая, – с ненавистью шипит он вслед уходящей делегации и вдруг с криком и слезами топчет кулек. Летят карамельки, сыплется стертое в порошок печенье. Я уговариваю, успокаиваю Кольку. Пионеров быстро выводят из нашей палаты.
И еще одно воспоминание.
Провожают Володю. Его провожает сам начальник госпиталя, полковник медслужбы, политотдел госпиталя. Какие-то офицеры приехали за ним на легковой машине.
Торжественные проводы. Речи. Цветы.
Раненые в халатах образуют большой круг в вестибюле госпиталя, внутри этого круга другой, меньший круг из начальства госпиталя, врачей, офицеров. А посредине, тяжело опираясь одной рукой на костыль, возвышается Володя в офицерском кителе с золотой звездой… Он стоит красивый, грустный, отрешенный от всех речей и почестей, и глаза его теплеют, только когда он встречается взглядом со стоящей рядом худенькой и невзрачной девушкой. Она обнимает его крепко, на глазах у всех, и осторожно ведет по каменному полу к выходу, а он неуклюже трюхает рядом всей своей громадой.
– Мог бы и покрасивше найти… – говорит кто-то сзади.
Нет, пожалуй, не нужна ему покрасивше.
По тому, как она, слившись с ним воедино, поддерживает его, как бережно ведет, как смотрит на него, и по тому, как он ловит ее взгляд, видно, что нашел он для себя самую красивую…
Еду в Ленинград!
Уже был назначен на реампутацию, и вдруг спасительный вызов от Лили – перевод в ленинградский госпиталь.
В Ленинград, в Ленинград! К нашим!
Я просто прыгаю от радости.
Мне выписывают документы и выдают (вот неожиданность!) вместо военного обмундирования шикарный серый американский костюм-тройку. Из нашего госпиталя в строй не возвращаются, поэтому начальство позаботилось о том, чтобы выписывающиеся получали гражданскую одежду из американских подарков.
Я получаю черную шинель-пальто, белую шапку-ушанку и останавливаюсь перед зеркалом – я это или не я?
Последние прощания с родными. Мы с Ниссой идем на вокзал – Ленинградский вокзал!
Смотрю на свой билет и обнаруживаю, что еду в одиннадцатом вагоне.
Это портит настроение – не люблю число одиннадцать. Одиннадцатого ноября началась моя армия. Одиннадцатого июля я был ранен. В одиннадцатой палате мне отняли руку. А теперь этот вагон. Хорошего не жди.
Делюсь своими предчувствиями с Ниссой. Она смеется: не знала, что ты суеверный!
Мы спешим к вокзалу. До отхода пятнадцать минут. Нисса несет мой рюкзак, аккуратно и плотно запакованный ею; мы минуем ступени. Платформа, поезд. Одиннадцатый вагон. Рядом с проводником стоит офицер НКВД.
– Ваши документы.
Показываю заранее приготовленные документы: справку из госпиталя, красноармейскую книжку, билет.
Офицер медленно просматривает все бумаги.
– Почему едете в Ленинград?
– Перевожусь в ленинградский госпиталь.
– На основании чего переводитесь?
– На основании вызова.
– Где вызов?
Нисса начинает нервничать. Часы на платформе показывают пять минут до отхода поезда.
– Вызов в рюкзаке. Я же предъявил все нужные документы.
– Мне не указывайте! Я знаю сам, что нужно. В Ленинград вы не поедете.
– Дай рюкзак, я достану вызов! – Нисса начинает лихорадочно распаковывать рюкзак и срывает ноготь. По пальцу сильно струится кровь, она облизывает ее и выворачивает из рюкзака какие-то тряпки, подарки, конфеты. Все это летит пестрой кучей на перрон.
– Вот вызов – смотрите.
Офицер просматривает вызов.
– Раз вы переводитесь в госпиталь, у вас должна быть история болезни. Предъявите историю болезни.
– Это еще зачем? Вы что – врач?
– Я сказал – в Ленинград не поедете.
Где-то впереди слышен свисток, и паровоз отвечает протяжным гудком.
Нисса вытряхивает на перрон все, что было в рюкзаке, и достает уложенную на самое дно историю болезни, потом беспорядочно запихивает назад всю