перекликаются короткими возгласами перед первым полетом через реку. Литовские птицы.
Светает. Поторопись! Через мост, направо в лес. Мимо хутора.
Собака услышала тебя, и рвется с цепи, и заливается лаем тебе вслед. Не думай об этом, беги, если хочешь. Да, беги! Только не по дороге, а сразу к опушке.
Вот Паревис. Вот ров. Черные шеренги ольхи. Луг. К лесу подымается голый бугор земли. За ним водопой.
Лани, что стояли там — головы над прибрежным туманом, — убегают, пока ты обходишь холм. Вот стоит Юзупайт, это он.
— Я стою здесь четыре часа.
— Сегодня вас отправят в Германию. Никаких возражений. Вот что я должен передать.
— Как так в Германию? — говорит Юзупайт.
— Никаких вопросов, — говорит человек.
Он расстегивает куртку, ему стало жарко.
— Я не понимаю, — говорит Юзупайт. — Сейчас всюду эти драки. Я для такого не гожусь. Я думал, я вступаю в культурферейн.
— В германский ферейн, как говорит фюрер.
— Отстаньте от меня с вашим фюрером.
Юзупайт поворачивается и хочет идти обратно в лес.
— Это все?
— Ты пойдешь с нами, Юзупайт!
Что прозвучало в голосе этого человека? Юзупайт полуобернулся:
— Как вы сказали?
— Видите ли, господин Юзупайт, мое дело исполнить поручение, и ничего больше; только то, что я вам сказал.
Ты уступил однажды, Юзупайт. Ты уступишь и второй раз. Ты спускаешься к реке вместе с этим человеком. Ты ведь его уже видел однажды где-то, не правда ли?
Ты идешь с ним дальше. К устью, к устью Немана. Этот человек говорит:
— Если вы не хотите, это решаю не я, скажите господину Готшальку.
Ты и вправду идешь дальше, Юзупайт?
К реке, над которой совсем уже рассвело, и ласточки начали свой день шипящими криками и прямым как стрела полетом.
Ты и вправду идешь?
Уж не придет ли тебе на помощь козел? Ведь сейчас пора сенокоса: он носится вокруг и бодает копны сена, и высекает пламя.
Не попалась ли на твоем пути дохлая черная собака?
Это значило бы, что одним чертом стало меньше. Быть может, тем самым, что ждет тебя сейчас. Слева от тропки перевернутый дерн. Видишь? Вспомни, что говорят об этом. Так прячется черт от Перкуна, вот что говорят. Или ты забыл про это?
Осталось последнее средство: сними кожух, выверни его наизнанку и погляди сквозь рукав. Тогда ты увидишь его, сатану, тогда ты узнаешь его и поймешь, как он сделал себя неузнаваемым, как он пришел к тебе, в чьем обличье и от чьего имени.
Об этом ты тоже позабыл, Юзупайт?
Вот он стоит. Узнаешь теперь? У самого устья, весь еще в сумерках, как раз перед первыми потоками света.
— Вы не хотите, господин Юзупайт? Вы хотите уклониться, господин Юзупайт, сейчас?
— Тогда мы опустим вас на дно, вы вынуждаете нас к этому.
— Но я же не предатель, — кричит Юзупайт.
— Спокойно, — говорит пьяница и держит его.
— Слишком ненадежен, — говорит черт.
На этом самом месте, месте слияния Юры, которую называли тогда Навезой, и Мемеля, его легко узнать в имени Муммель, стояла крепость, об этом рассказывается в Хронике Иоганна Линдеблатта о деяниях германских рыцарей между 1360-м и 1417-м.
Этого никто больше не помнит. Крепость ордена, а ничего не осталось от нее — ни одного камня. Так же никто не узнает, куда исчез Юзупайт. Место, где навсегда исчезают следы германских деяний.
И вот теперь над рекой, над лугами поднимаются потоки света, настал день: воскресенье, 24 июня 1936 года.
Плывет челн по реке Юре. Вот он причалил к противоположному берегу. Вот подан знак через реку Неман. Теперь мужчины расстаются. Один идет через Валленталь, другой — через Шиленай; у обоих одна цель.
Сегодня в полдень в Битенае.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Досадно, очень досадно.
— Но, право, господин Фойгт, — говорит Гавен с протестующим жестом.
— В последние годы так редко удается услышать вас соло. Досадно… Я вскочил с постели при звуках колокола, быстро нашел носки и галстук; и все же, несмотря на спешку, попал только к середине проповеди. Вы уже кончили. Что вы играли?
— Да ничего особенного. Бах, Соната до мажор, первая часть.
— Там-та-там, та-там-та, там-та-там-та-там-та, потом на септиму дальше. — Фойгт знает в этом толк.
— А в самом начале, еще до проповеди, по просьбе присутствующих, как обычно, largo.
— Largo — на все случаи жизни, оно всегда хорошо. Как вам понравилась проповедь?
— Такая же, как и везде, правда, пожалуй, свободнее.
— А намек на сегодняшний праздник? С текстом на троицын день? Великие деяния не зависят от наречий, немножко смело, а?
— Наставление, которое подобает духовному пастырю.
— Не всем это было приятно слушать, я сидел сзади и заметил.
Неужто он и вправду так много заметил, профессор Фойгт? Его внимание привлекла картина на правой боковой стене, прямо у основания эмпор. Несомненно, старая, наверное, шестнадцатого века, если он не ошибается, чуждая остальному убранству. Она из другой церкви, ибо эта относится, вероятнее всего, к типу зальцбургских церквей, строгих зальных построек, их возводили австрийские изгнанники, когда после длительной эпидемии чумы начали вновь оживать опустевшие деревни. Эпитафия — деревянная доска в богатой резной раме с позолотой, сильно облупившейся: некоему Бартелю Скриниусу, его изображение внизу, а наверху, под венцом, — скрижали завета, среднюю часть — приношение даров во храм — Фойгт разглядывал особенно долго. Пространство храма, лишь слегка обозначенное по краям, широко раскрыто в глубину; на заднем плане — по белой дороге приближается толпа крестьян с копьями и вилами; они идут за крестом, который несет рыжеволосый человек.
Картина словно пела, казалось, можно было расслышать: «Мы молим святого духа…»
Им навстречу, в правой части картины, впереди рыцарей и закованных в броню воинов, белобородый на коне, без сомнения, Альбертус, бывший великий магистр ордена, прусский герцог.
Тогда, вероятно, рыжий — это мельник из Каймяя, тот самый Каспар, который был посажен на кол после Земгальского восстания в 1525 году, когда восемь тысяч человек доверились на Лаутаском поле слову герцога и сами себя отдали в руки дворян, на которых жаловались, в Кенигсберге, в Кведнау, в Каймяе. Значит, было уже однажды такое, что все стояли друг за друга: немецкие поселенцы и угнетенные местные уроженцы — пруссы и жемайты с северного гафа.
Фойгт не мог оторваться от картины. Вот оно, недостижимое, то, что никогда не удавалось, только на короткое время, под ужасающим гнетом общей невыносимой беды. А другого пути нет?
Новые сомнения возникают вместе с новыми мыслями. Но как же это может удаться? Жалобы, протесты, предостережения — все зря? Горькие слова деревенского пастора — ничто? Все надо