крытую брезентом повозку. Сбоку шагал человек в очках — он-то и вразумлял несчастных животных, которые явно выбивались из сил. За ним плелись двое детей: мальчик лет четырнадцати-пятнадцати и девочка лет десяти. Когда подвода приблизилась, я разглядел еще одного ребенка, совсем маленького, лет четырех, который, ухватившись ручонками за край повозки, семенил сзади. Под брезентовым навесом полулежала немолодая женщина.
— Майка! Перестань вертеть задом! Цо-бе! Ведь мы уже считай что дома, в своей степи. Еще каких-нибудь сорок верст, и все. Будешь теперь пастись на лугу, как до войны, — и кнут погонщика свистнул в воздухе.
Я нагнал подводу.
— Откуда и куда?
Погонщик поглядел на меня сквозь запотевшие стекла и, словно удочку, закинул кнут за спину.
— Откуда, спрашиваете? А откуда теперь возвращается народ? Из эвакуации. А куда? Домой. Реэвакуация. Эй-эй, Фиалка, ты опять за свое! Дом почуяла, так уже и ярмо тащить неохота.
— Шимен! Шимен! — послышался из-за навеса слабый голос женщины. — Останови подводу. Я немного пройдусь, а вместо меня пусть сядет Мойшеле.
— Я, мама, не устал, — сказал малыш и, как бы в подтверждение своих слов, тут же отпустил край повозки.
— Шимен!
— Лежи, лежи, не шевелись, тебе нельзя. Поди сюда, Мойшеле, — Шимен наклонился к малышу с темными задумчивыми глазами, с насквозь промокшими кудряшками и взял его на руки. — Он у меня как раз с сорок первого... будь он проклят, этот Гитлер!
— Как это вы позволяете такому крошке идти пешком?
— Майка с Фиалкой не потянут, им тяжело, — ответил вместо отца мальчик.
— Почему вы не поехали поездом?
— Долго рассказывать...
Только теперь я заметил, что борода у Шимена совсем седая, без единого черного волоска. Заросшее лицо выглядело измученным, щеки запали, нос заострился, очки, казалось, лишь чудом держатся на нем. Но походка у Шимена была солдатская. Прямой, как натянутая струна, он шагал наперекор дождю и ветру.
— Почему же все-таки не поездом? — повторил я.
— Это целая история...
— И вот так, пешком, вы проделали всю дорогу?
— Да, вот так, помаленьку-полегоньку, отмахали пятьсот с лишним верст.
— Пятьсот?
— Шимен, с кем ты там разговариваешь? — снова раздался голос женщины.
— Да тут с одним человеком. — Обратившись ко мне, Шимен тихо сказал: — Больна она, страх как больна, не дай бог никому. Прежде, до войны то есть, — продолжал он обычным голосом, — она у меня была богатырша, другой такой не сыскать во всем нашем поселке. А вот после родов заболела. Роды у нее были — врагу не пожелаешь. Ну скажите сами — можно такую больную везти поездом? Разве в поезде ей обеспечишь такой уход, как здесь, на подводе?
— Не слушайте его, — вмешалась женщина, высовывая голову из-под навеса. У нее были маленькие усталые глаза. — Вы не знаете, что это за упрямец. Сколько я его просила: Шимен, продай коров и повозку и давай поедем поездом. Нет и нет, уперся, и все. Раз я из поселка, говорит, эвакуировался со своей скотиной, стало быть, и реэвакуироваться должен, как положено порядочному хозяину. Ты, злодей, лучше бы на ребят поглядел да на самого себя. На кого ты похож! А ведь он у меня еще молодой, сорока не исполнилось.
Неожиданно коровы стали — и ни с места.
— Шимен, я слезу... Скотину тоже надо пожалеть.
— Сказано было, лежи!
Шимен поставил малыша на землю, подпер тяжелую подводу плечом и так гаркнул свое «цо-бе», словно погонял целое стадо.
Подвода тронулась.
Тем временем дождь перешел в настоящий ливень. Шимен остановил коров. Все семейство, кроме хозяина, залезло на подводу под брезент. Мы с Шименом укрылись под скирдой пшеницы. Стаскивая с ног грязные сапоги и перематывая портянки, он тяжело вздохнул, но тут же спохватился:
— Думаете, я устал? Нет, друг мой. Одно дело, когда уходишь из дома, и совсем другое, когда возвращаешься домой. Даже они, — он показал на коров, мокнущих под дождем, — даже они пошли резвей, чуть запахло степью.
По всему было видно, что сейчас он расположен поговорить, только не знает, как приступить к разговору, с чего начать.
— Да, — заметил я. — С больной женой, с маленькими детьми, и потащились в такую даль. Чего ради? Все едут поездом...
— А вот мне, мой друг, никак нельзя было, — ответил Шимен и, откинув голову, прислонился к скирде.
Несколько минут он сидел молча. Могло показаться, что он заснул. Дождь все усиливался. На лужах вздувались пузыри — верный признак, что зарядило надолго.
— Ай-яй-яй... и льет, и льет, а к чему он теперь, — проговорил Шимен, словно про себя.
— Да уж, поездка в такую погоду удовольствие небольшое.
Шимен как-то странно на меня покосился.
— Я, мой друг, не наемный возчик. Это возчик беспокоится о дороге, а крестьянина беспокоит посев. В такой дождь сеять нельзя.
Он повернулся лицом ко мне и вдруг без всяких вступлений начал рассказывать:
— Я, надо вам знать, потомственный крестьянин. Из старых херсонских колонистов. В Крым я приехал лет за пять до войны. Шурин мой меня туда вызвал. Написал, что живется ему — дай бог всякому. Правду шурин написал, и нам жилось там хорошо. Я приехал почти с пустыми руками, а за каких-нибудь два года стал, можно сказать, хозяином.
Когда началась война, — продолжал он, помолчав, — меня вызвал председатель и говорит: «Шимен, мы тебе поручаем скотину и лошадей, надо их переправить через пролив». Ладно. Скотина так скотина. Иаков, наш праотец, тоже был пастухом. Посадил я жену с детьми на воз, к возу привязал свою коровенку, и пустились мы в путь-дорогу. Из Керчи выбрались благополучно и остановились в кубанской станице Буховецк. Только принялись было за работу, как нас нагнала «добрая весть»: немец идет! Снова собрались, гоним стадо дальше. Тут, в дороге, оно и приключилось. Худо ей стало, моей благоверной. На девятом месяце была. Ох, друг мой, что вам сказать... Пришлось повернуть обратно. Еле-еле дотащились до Первомайска, от Буховецка верст восемнадцать будет, а на другой день моя Шейна родила. Честь имею поздравить