Знала тропы там, в Озерном крае.
И вела по ним… выводила… его выводила, а прочих заводила. Хитрая…
— Ты был совсем еще мальчишкой, — вздохнула она, усаживаясь рядом. Поинтересовалась с любопытством: — Сильно болит?
— Изрядно. — С галлюцинациями притворяться нет нужды, они свои, проверенные. И потому Стрежницкий лишь вздохнул.
— Мне тоже больно было, когда ты меня вешал…
— А когда ты моих людей на убой послала?
— Не тебя же…
— И меня бы послала. Просто… чего ждала? Когда я до Вышняты дойду?
— Значит, все-таки с ним встретиться должен был? — нисколько не удивилась галлюцинация. От нее пахло ромашками и лесом, болотом — самую малость. А еще сеном, конским потом и костром. Землею сырой, которая проминалась под конскими копытами и ямины хранила долго, бережливо. — Честно говоря, не надеялись, знали, что ты с городскими связь держишь. Вот нужно было понять с кем…
— И повесить?
— А как иначе. Война ведь…
— Война. Была, — согласился Стрежницкий, всецело осознавая, насколько это нелепо — разговаривать с мертвою невестой.
— Осталась, — покачала головой та.
— Быть того…
— Глупенький. Некоторые войны не прекращаются…
— Почему ты… ты ведь сама была…
— Кем? — тихо спросила Марена, проведя пальчиками по шее, которую охватывала веревка. — Наивною девочкой, которая хотела переменить мир? Сделать его лучше?
— Убив тех, кто против перемен?
— А хоть бы и так… они ведь тоже не задумались, стоит ли убивать меня… знаешь, мой дом ведь не крестьяне сожгли, а Таровицкий со своими людьми. Их после простили, взяли и простили. И наплевал ваш император на то, сколько они крови пролили… в нашем доме добре гуляли, несколько дней… мне повезло, меня укрыли… я аккурат в отъезде была…
Она была.
Дышала.
И Стрежницкий ощущал тепло ее тела, хотя понимал — оно тоже обманчиво. Это все рана в голове, которая горела и дергала, и тянуло палец в нее сунуть, почесать…
— А вернулась и увидела… даже похоронить не дали по-человечески. — И такой лютой ненавистью пахнуло от слов ее, что Стрежницкий про боль свою позабыл. — Они долго там стояли… слуги царя-батюшки, верные его опричники…
— Не все…
— Быть может… так и я не всех трогала. Я сперва лишь отомстить хотела… мне помогли. Научили. Сделали сильной… знаешь, я ведь не нашла тех самых… старика ублюдочного, который огнем… зато отыскала других.
— Меня?
— Тебя… Шорох… твоим именем детей пугали, а ты… ты оказался таким обыкновенным…
— Извини.
— Ничего… погоди, скоро болеть перестанет. После смерти боли нет.
— Я не умру…
— Умрешь, — сказала Марена, подавая руку. — Все когда-нибудь да умирают… пришел твой черед. Знаешь, единственное, о чем я жалею, так это о том, что сразу тебя не пристрелила…
— Поздно. — Стрежницкий понял, что у него нет больше злости. Ни на нее. Ни на себя. Ни… на мир этот поганый, в котором и влюбиться толком не выходит. Он закрыл глаза, оба — к счастью, веки не пострадали, — а когда открыл, то увидел, что сидит вовсе не в комнате.
Как он выбрался в коридор?
Стрежницкий не помнил.
Он потрогал голову, которая все еще болела, но как-то слабо, приглушенно. И зуб дергало, и во рту был пренеприятный сладкий привкус. Он поднял руку, за которую зацепилась атласная ленточка. Та вилась-вилась и… уходила к тонкой девичьей шейке.
Знакомое лицо.
Быть того не может… не может того быть…
Ленточка — не веревка, но шейку обвивала крепко, а мертвая девица улыбалась этак с ехидцей, будто и вправду ожить собиралась.
— Убили! — закричал кто-то над головой, вызывая новый всплеск боли. — Мамочки родные, убили!
Стрежницкий зажал уши ладонями.
Чтоб тебя… а ведь целитель предупреждал: следует оставаться в постели. Для здоровья оно полезнее…
Крик Лизавета услышала и вместо того, чтобы, как подобает девице приличной, запереться в собственных покоях и смиренно дожидаться спасения, подпрыгнула.
Проверила, на месте ли ножик.
И бросилась вперед.
Благо долго бежать не пришлось: поворот — и вот уже она едва не падает, споткнувшись о мертвую девицу… вернее, падает.
И аккурат на девицу.
Не девицу.
И не мертвую. Правда, Лизавета это поняла далеко не сразу и сперва даже рот раскрыла, чтобы заорать, а после закрыла со всею поспешностью. Она поерзала, пытаясь встать, но тело лежало поперек коридора, а Лизавета — поперек тела. И поза была преглупейшая. В уголочке же, сжавшись в комок, сидел жених ее названый и пялился на Лизавету единственным глазом, только навряд ли видел. Уж больно глаз этот затуманенным был. На месте второго зияла черная неприглядного вида дыра, от которой расползались рубцы.
— Убили… — продолжала голосить баба в темной форме дворцовой прислуги.
— Заткнись, — велела Лизавета, прикидывая, как оно будет половчей: переползти через болвана или же на него опереться… как бы не провалился. Лицо-то явно из воска леплено и со всею старательностью, а вот тело, может, деревянное, а может, соломенное, тогда опираться на него никак не можно.
— Ой, мамочки…
Лизавету дернули и, приподнявши, поставили на ноги. Юбку поправили, платочек протянули.
— Благодарю, — сказала она князю Навойскому и почувствовала, как предательски пунцовеют щеки. Лизавета ущипнула себя за руку: в конце концов, тут дело серьезное, а она того и гляди влюбится.
А влюбляться в малоподходящих личностей — это как раз таки несерьезно.
— Не за что. С вами все в порядке? — вежливо поинтересовался князь, но руку Лизаветину не выпустил, хотя в обморок она падать не собиралась и вообще смела надеяться, что вела себя предостойнейше.
С другой стороны…
Руки у него теплые. И крепкие. И…
— И что тут произошло? — поинтересовался князь пресветским тоном.
— Убили, — не слишком уверенно ответила женщина, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся молоденькой и несчастной. — Я иду, а туточки она…
— Это болван, — сочла нужным уточнить Лизавета. — С восковым лицом…
Жених вздрогнул.
И попытался встать.
— Сиди уже, герой… — рявкнул князь, и на пол плюхнулась та самая девица, которая стиснула в кулачках передник, должно быть, дабы не разрыдаться. Ее плечики мелко подрагивали, а в широко распахнутых очах стояли слезы.
Еще немного, и с нею истерика приключится.