В конце концов, что может быть лучше: мне шестнадцать лет, я живу в Европе в начале шестидесятых. Я предчувствую, что совсем немного надо для того, чтобы развить во мне способность быть счастливым. Карандаши заброшены. Страницы остались нетронутыми. Альбомы закрыты. Часы одиночества наконец позади. Скорее бы воскресенье!
И в эту минуту, когда меня уже слегка повело, входит Клара. Вижу, как она поднимается по ступенькам, а за спиной у нее идет побоище, падают убитые кегли. Мне показалось, что сумка с камерой приоткрыта. Она вполне способна потихоньку запечатлеть на пленку наши жалкие развлечения. С какой целью? Задумавшись об этом, я протрезвел от невнятного стыда, но Клара легко вписалась в обстановку: пиво, смех и ожидание праздника.
Томас схватил ее голую руку, куснул ее, потом нагло и вместе с тем смущенно привлек девушку к себе. Я снова его возненавидел. Но Клара, улыбаясь, влепила ему пощечину и мягко, но решительно высвободилась.
И здесь, в боулинге, как раньше на берегу озера, присутствие девушки в черном, во всем непохожей на своих сверстниц, действует на меня, как зов некой загадки, хотя ничего такого уж значительного от Клары не исходит. Вот она, вся на виду. Проходит мимо. Ничего не понимаю…
Позабыв все, что собирался сказать при встрече, я притворяюсь, будто и не заметил ее. Не заговариваю с ней.
А перед тем как уйти — так же легко, как пришла, — она сама, прелестно наклонив голову, заглядывает мне в глаза и напоминает о своем предложении поснимать мои рисунки. Как-нибудь на днях… у нее дома.
— В любом случае мы увидимся на празднике… Я приду вечером.
Я так устал, катая шары, что крепко уснул, даже не раздевшись, подмяв под себя листки с портретами, заштрихованными так плотно, что лица на них больше напоминают камни из учебника геологии.
В воскресенье просыпаюсь на рассвете — оттого, что вдали в горах, на еще погруженных во тьму лесных дорогах, трубит рог, потом отзывается труба. Всего несколько нот, потонувших в глубокой тишине. Затем, уже смелее, коротенькая веселая мелодия. И снова тишина. Музыканты сходятся из соседних деревень, они двигаются к Кельштайну, встречаются, духовые инструменты радостно переговариваются, и дальше все идут вместе.
Где-то совсем рядом заиграл аккордеон, кто-то запел, потом раздалась барабанная дробь, послышались шаги, что-то проскрипело, застучал молоток.
Открыв глаза, вижу в прорезях ставней голубые небесные сердечки. Золотой луч упирается мне в грудь, в нем уже пляшут пылинки. Погода чудесная!
Солнце свое дело знает: расцвечивает картинки, сглаживает углы, и тревога тает в его лучах. В доме необычное оживление — я догадываюсь об этом по еле слышным шорохам. Перешептываются, суетятся, тихонько поднимаются и спускаются по лестнице. Скрипят двери.
Вхожу в кухню и застаю всю семью Томаса в сборе: отец, мать, бабушка и сестры в праздничных нарядах. Национальные костюмы выглядят на удивление новыми, хотя почти не переделаны. Местный колорит, воплощенный в коже, роге и черном бархате. Зеленое и красное. Ослепительно белые передники с вышивкой. Кружева. Серебряные серьги. К благоуханию кофе и сдобных булочек примешиваются запахи одеколона и гуталина.
Я еще нечесаный, взъерошенный, глаза заспанные, и все с простодушной гордостью смеются над моим удивлением. Домочадцы (да и все, думаю, в Кельштайне) сегодня добродушны и покладисты. И мне среди этих занавесок в красно-белую клеточку и вышивок на стенах кажется, будто я оказался в хижине добрых медведей, и сейчас они поведут меня навстречу Златовласке.
В будни я очень редко вижу родителей Томаса, они вечно заняты своими делами, какое-то строительство, цемент, леса, толком не знаю, отец — серый костюм, очки в золотой оправе, «Мерседес» срывается с места, не успеваю разглядеть, мать — крупная толстуха, безупречный французский; они работают вместе и всегда спешат. Но сегодня, в это праздничное воскресенье, они похожи на те наивные рисунки, которыми разукрашены городские фасады. Словом, сегодня в Кельштайне праздник, все веселятся, и я тоже намерен получать удовольствие!
Меня ждут. Я быстро натягиваю полотняные штаны и заурядную современную светлую рубашку. И начинается наш «семейный выход», мы раскланиваемся направо и налево с соседями и друзьями, все они тоже в национальных костюмах. Томас великолепен, рядом со мной он особенно роскошно выглядит в своих коротких кожаных штанах и расшитой серебром черной куртке с блестящими пуговицами. На планке, соединяющей подтяжки, красуется пышный цветок эдельвейса. Томас тащит огромный черный футляр с аккордеоном, его отец несет тромбон, у сестер на гладко причесанных головках венки, а я иду рядом с ними, сунув руки в карманы.
Улицы уже забиты толпой, похоже на репетицию оперетты, галдеж стоит, как в каком-то фантастическом курятнике, все друг друга поздравляют, трещат без умолку. Навстречу попадаются те две девушки из боулинга, на них широкие голубые юбки, черные корсажи, блузки с пышными рукавами… Краснолицый дядька в шляпе с пером выстраивает их для шествия. Меня, непосвященного, здесь терпят: одни притворяются, будто не замечают, другие с гордостью разъясняют смысл всех этих пестрых уборов.
Возбуждение нарастает. Последние репетиции духового оркестра. Тарелки гремят еще не в полную силу. Людей расставляют по местам. Каждый знает, что он должен делать. Странно, но я готов поклясться, что за одну ночь лица здешних жителей обрели фольклорные черты, стали ярче и резче — типичные физиономии с пшеничными усами.
Они приближаются! Равномерный грохот тарелок. Они уже здесь! Всеобщее ликование. А я сам, скорее, оглушен, сбит с толку, мне вдруг становится неловко от их уверенности. Почему их так радует соблюдение традиции, пришедшей из глубины веков, лежащий вне Истории, вне Времени? Позволить себе хоть намек на иронию, смутиться, растеряться или держаться в сторонке было бы все равно что заляпать чернилами белоснежную блузку одной из девушек. Мне тоже хочется получать удовольствие, и я стараюсь не отставать от других. Укрывшись в тени липы, смотрю, как, дрожа и расплываясь, текут мимо меня краски шествия, люди стараются идти в ногу, и в голову мне с двух сторон ударяют солнца медных тарелок.
Проходит немало времени, когда я снова вижу Томаса, он что-то жует на ходу, воротник расстегнут, он обливается потом в своей толстой черной куртке, его окружают девушки в голубых юбках и растрепавшихся, обвисших венках. Некоторые из них кажутся мне похожими на ожившие игрушки. Куклы в человеческий рост — так и вижу их уложенными в прозрачные коробки. Они настолько захвачены общим настроением, что сегодня им до меня почти и дела нет. Таскаюсь за ними от прилавка к прилавку, из одного трактира в другой до самой ночи, от которой я, как это ни глупо, жду маленького открытия.
Спутники мои слишком пьяны для того, чтобы лезть на шест за призом. И все-таки пробуют, но соскальзывают и падают. Я жду их, облокотившись на перила моста, засмотревшись на реку внизу. И думаю, что чистая вода из родника у Черного озера впадает в эти зеленоватые клокочущие струи, сливается с ними, и вместе они убегают под мост и теряются где-то вдали.