— Это, случайно, не почерк Этл Кадис?
Почему Ханка вдруг так покраснела? Она ответила, что нет, у Этл почерк совсем другой.
И тут же отвернулась, чтобы он не мог заглянуть ей в глаза.
Когда Хаим-Мойше провожал ее домой, она никак не могла справиться с волнением. Внимательно смотрела под ноги и молчала. Но вдруг спросила:
— Вы знаете Хаву Пойзнер?
Хаим-Мойше удивился:
— Хаву Пойзнер? — Уловил что-то в ее лице и добавил: — Видел пару раз.
Ему стало любопытно, и он задал вопрос, который давно хотел задать:
— Что она за человек?
— Что за человек?
Ханка, все так же глядя под ноги, ответила, что трудно сказать. Вообще-то она, Ханка, была бы не против, если бы Хаим-Мойше поближе познакомился с Хавой Пойзнер и сам разобрался, что она за человек. Тут, в Ракитном, можно сказать, она как зеркало: всем нравится. Даже Мейлах что-то в ней нашел, всегда улыбался, когда она проходила мимо аптеки и ему кланялась. Говорил, интересная она, очень интересная. Как-то раз Этл ему рассказала, что в детстве, когда они с Хавой учились в городской школе, Хава опрокинула ей на тетрадь чернильницу, чтобы учитель двойку поставил. Но Мейлах только улыбнулся. Он нашел, что история с чернильницей — это тоже интересно. Часто сидел с Хавой на крыльце магазина — она любила сидеть там вечерами, когда отцовский магазин уже был закрыт. Но они никогда не оставались там вдвоем, вокруг Хавы всегда вились еще два-три парня, а она над ними смеялась. Она говорила, что еврейский парень никогда не придет к девушке один, они только по двое, по трое ходят. А когда покупают новые калоши — говорила — они туда бумажные стельки вкладывают, чтобы было сухо. Хава часто уезжала в окружной город на неделю-другую, и тогда уж, проходя по рыночной площади, на крыльце закрытого магазина никого не увидишь. Но однажды Хава надолго уехала в Крым, и Мейлах каждый вечер наведывался на почту. Ханка как-то раз встретила его на том конце города, возле почты; он шел с непокрытой головой и внимательно читал только что полученное письмо.
— Мейлах, — спросила тогда Ханка, — а где ваша шляпа?
Мейлах вспыхнул, заулыбался.
— Ах да, — говорит, — я, наверно, ее на почте забыл.
— Вот оно что…
Но тут Хаим-Мойше прервал рассказ Ханки:
— Почему вы решили, что это было письмо от Хавы Пойзнер?
— От Хавы Пойзнер?
Ханка опять покраснела.
— Погодите-ка, разве я так сказала?..
Хаим-Мойше воспользовался ее замешательством и быстро спросил:
— Ну а что Мейлах принял перед смертью? Неизвестно?
На этом, собственно, разговор и закончился. Ханка побледнела и замолкла, и Хаим-Мойше почувствовал себя виноватым, будто бы только что сильно ее обидел.
IX[5]
По дороге в лес он незаметно для себя начал думать о Мейлахе, машинально повел с ним мысленную беседу: «Он, Хаим-Мойше, и Мейлах — по сути дела один человек; он, Хаим-Мойше, — суровый одиночка, никому ничего не хочет прощать и требует от жизни слишком многого, он должен в конце концов преодолеть в себе мягкого, улыбчивого Мейлаха, который все прощает, принимает и благословляет. Тем не менее это факт: именно после смерти Мейлах приобрел больший вес — Мейлах со своей стеснительной, доброй улыбкой…»
Вдруг молнией сверкнула мысль, и тут же мозг затуманило, словно алкоголем, и все, о чем он думал, показалось необыкновенно важным:
— Что такое человек, Мейлах?
— Ничего, Хаим-Мойше, так, попытка или случайность.
— Ну а человеческие страдания?
— Примерно то же самое, Хаим-Мойше.
— А кто же тогда вечен?
— Вечен я, мертвый Мейлах.
— После смерти ты стал слишком самоуверенным, Мейлах…
Он ускорил шаг.
Хаим-Мойше вернулся в лес, отыскал на половине Ицхока-Бера перо и чернильницу и записал все, что за последние часы пришло ему в голову.
Он быстро думал и быстро писал. Но чем больше писал, тем хуже становилось настроение, тем меньше оставалось уверенности в том, что все, что он делает, имеет хоть какое-то значение. Он перечитал написанное и остался недоволен. Воодушевление испарилось. Но если так, зря он приехал сюда, в Ракитное. Глупо это… Глупо… В отчаянии он мерял шагами комнату: кто же был Мейлах на самом деле? Тихий божок маленького местечка, он вскружил головы здешним девушкам, и Хава Пойзнер зажгла у него в комнате лампу на второй день после его смерти; ему, Хаиму-Мойше, она лампы не зажжет…
После этого он всю ночь не мог уснуть, глупые мысли не давали покоя. Вспоминал Хаву Пойзнер, вызывающий умный взгляд ее огромных, чуть навыкате глаз, стройную, гибкую фигуру, ее письмо с кусочком китового уса, найденное в кошельке Мейлаха. Почему она всегда улыбается, когда он, Хаим-Мойше, проходит мимо? Почему смотрит на него издали с такой насмешкой в глазах, будто хочет сказать: «А ведь он приехал из-за меня, друг Мейлаха Хаим-Мойше, из-за кого же еще? Так почему он не подойдет и не скажет об этом прямо?..»
Вдруг он вспомнил пустую зеленую площадь на окраине и Ханку Любер, которая покинула его там, обиженная, бледная и взволнованная. Сразу почувствовав себя виноватым, начал ворочаться с боку на бок: «Тьфу! Восемнадцать чертей тебе!»
И тут же поймал себя на мысли, что так ругался его отец. Ну не карикатура ли, что он ругается точно так же, и даже его последняя мысль не нова — он уже не раз думал, что каждый человек всего лишь карикатура на своего отца.
На рассвете он лежал в полудреме, убежденный, что все, о чем он размышлял всю жизнь, гроша ломаного не стоит, что он, Хаим-Мойше, пустое место, что напрасно он мечется. Вот зачем, например, он приехал в Ракитное? Дело, ради которого он приехал, он мог легко осуществить и в большом городе, где живет. А по сути… По сути, кому это интересно, ну, появится в Ракитном, на окраине кладбища, рядом с могилой Мейлаха еще одна, свежая…
Он заснул. Перед ним сидел Мейлах, держал на ладони кусочек китового уса и улыбался с таким видом, словно хотел сказать: «Это, Хаим-Мойше, все, что мне досталось от любимой женщины».
Внезапно Мейлах исчез. А возле Хаима-Мойше кружились Хавы Пойзнер — не одна, а сразу несколько. Они поглядывали друг на друга и пели высокими, сильными голосами, и его тянуло к ним, ко всем вместе.
Он проспал часа три, не больше. И все же поднялся утром веселый, полный сил, будто половину груза сбросил с души. Вдруг захотелось вернуться к неоконченным записям, оставленным вчера на столе, и сердце радостно забилось:
— А кто вечен?
— Вечен я, мертвый Мейлах…
Умываясь в комнате перед зеркалом, он заметил, что щеки у него ввалились, лицо похудело. Глаза горели, хотелось скорее вернуться к недописанным строчкам. Теперь все готово: в этот тихий летний день, когда над головой простирается чистое голубое небо, Хава Пойзнер больше не была одна; их было много, много, и у каждой был такой маленький божок, они прижимали его к сердцу, каждая своего божка, они доставали его и укладывали спать. «Баю-бай», — качали они своих божков, напевая высокими, сильными голосами. Они спали, эти божки, но у одного блуждала на бледном, ясном лице смущенная улыбка: улыбка Мейлаха…