— Я из вашей воли не выйду.
— А если не выйдешь из моей воли… Куда тебе на работу — выдюжишь ли? В доме тебя оставлю. Более того — сам в бархат одену. Золотом осыплю.
Изумление прочел Любимов в невольно поднятых на него испуганных глазах. «Только глазами и берет, — промелькнуло в мыслях. — А до чего ж с Варварой схожа!»
И он приблизился к девушке, распахнул широко руки для объятия. Маша бросилась в угол, к образам, под их защиту.
— Так-то! — насмешливо протянул барин. — Вот какова твоя покорность! Бунтовать? Глупая девка! Придешь, когда позову! А сейчас пошла вон. Ступай к Таисье, пусть даст тебе самую черную работу. Скажешь — я приказал. А пока на глаза мне не попадайся… барышня нагулянная!
— Жизнь моя стала самая горькая, — продолжала рассказывать Маша, кое-как пересказав Петру эту сцену. — Дворовые надо мной принялись смеяться открыто, Таисья, ключница… Что ее винить — барину угождать нужно, нашему не угоди, попробуй! Плакала я, когда никто не видел. К работе, которой не занималась никогда, привыкла скоро, научилась всему, только уставала сильно — от рождения слаба. Барин про меня словно забыл. И был денек — показалось, что и ко мне счастье пришло. Весной это было, в мае, под вечер…
…В тот вечер, душистый, тихий, предзакатный, Маша, не выдержав, убежала от вздорной Таисьи, спряталась во дворе за сараем, сидела на малом бревнышке, грустно слушала переливы счастливых птах…
— Здравствуй, Марья Ивановна! — раздалось над ней. Очнувшись то ли от странной задумчивости, то ли от дремоты, Маша открыла глаза. На нее с высоты богатырского роста смотрел молодой конюх Григорий.
Девушка улыбнулась, в улыбке угадывалось смущение — парень застал ее врасплох.
— Здравствуй, Гриша.
— Чего попусту сидеть, Марья Ивановна, глянь, диво какое повсюду, яблони закучерявились — пойдем погуляем.
— Да что ты? Таисья увидит — убьет меня.
— А ежели б не Таисья… Согласилась бы?
Маша, покраснев, отвернулась.
— Что не отвечаешь? — Гриша, не церемонясь, уселся рядом на бревно. — Э, да ты чего… никак плакала? Эх, Марья Ивановна, сердце болит, как на тебя взгляну. Царевна ты, Маша, по тебе ли нынешнее житье…
Он любовно глядел на нее, а Маша, неожиданно оробев, не могла ничего ответить.
— Слушай! — выпалил вдруг Григорий. — Барин меня жалует. В ноги кинусь, отдайте мне, мол, Машеньку в жены. Пойдешь за меня?
— Ты… шутишь что ли, Гриша?
— Шучу?! Аль и впрямь ты, барышней живши, не замечала, что по тебе я сохну? Ну, дело ясно, не до конюхов тебе тогда было. А я ведь… Только о тебе ведь и думал. Девки за мной… Чуть не в драку. Ей-ей! А я вишь каков. Мне тебя было надобно. Царевну!
— Страшно слушать!
— Что так? Не веришь? Идешь ты, бывало, по саду с Катериной Степановной, а я схоронюсь, да тайком на тебя любуюсь. Вот, думаю, — лебедь белая… А сердце так и мрет.
— Перестань…
— Да не бойся. Я сегодня же барину в ноги…
— Нет-нет! — Маша поспешно встала. — И думать забудь. Хуже меня не сыскать тебе нынче невесты. Прощай!
Гриша за ней не пошел. Потягиваясь, сидел на бревнышке, щурился и поглядывал на синюшнее облачко. Дождь будет, что ли? Ах ты, как все сложилось! Думал ли он, что его «лебеди белой» крылья сломят, что он, пожалуй, и покровительствовать ей сможет? Барин любит его — видный, смекалистый, покорный, почтительный. Обмолвился как-то, что хочет его из конюхов в камердины пожаловать. И то… Цену Гриша себе знал. И не лгал, что девки по нему сохли. Не одному женскому сердцу нанес смертельную обиду. Все ему было нипочем. А Машенька! Полубарышня. Такая только ему и нужна!
В этот же вечер он свое обещание исполнил — растянулся на полу перед Любимовым.
— Ты чего это, Гриша? — удивился хозяин.
— Прошу милости вашей, барин! Жениться надумал.
— Хорошее дело. Как без жены этакому молодцу. Только что же это за краля, что аж тебя полонить сумела?
— Позвольте, барин, жениться на Марье Ивановне, дочке Лукерьиной.
— Что?! — Степан Степанович даже с кресла привстал.
«Эге! — смекнул Григорий. — Дело нечисто! Так вот чего она, голубушка, боялась!»
— Не смей… даже мыслить о том!
— Смилуйтесь, барин, — заголосил Гриша, — не губите жизни моей!
— Полно, полно, убирайся. Я тебе другую найду, лучше не в пример…
— Не надобно другой, барин. Мне Маша люба!
— Рассуждать еще… Сказал, убирайся.
Гриша поднялся. Он тяжело дышал, страсть, гордыня, обида взяли верх над осторожностью.
— Все равно, барин, не отступлюсь!
— Че-его? — обомлел Любимов. — Это ты… ты мне перечишь! Да я тебя…
Понимал разумом Гриша, что надо присмиреть, взять себя в руки, но какая-то сила понесла его:
— Никто меня с ней не разлучит! Люб я ей.
— Ах ты… — Степан Степанович задыхался от возмущения. — Смотри ж! Сейчас напомню тебе, как слушаться господина подобает.
Григорий ушам своим не поверил, когда барин при нем позвал приказчика и велел проследить, чтоб ему, Гришке, на конюшне всыпали как следует за дерзость. Последним усилием сумел сдержать себя, не то не миновать бы ему большей беды. Но согнулся-таки перед Любимовым:
— Ваша барская воля!
Степан Степанович долго затем ходил по комнате. Гнев его вскоре прошел, а смутный страх не давал покоя, в чем Любимов со стыдом себе признался. Не выходили у него из памяти темные, полные злобы глаза обиженного им любимца.
— Разбойник, — повторял Степан Степанович, — и зрак разбойничий. Выпорют его, а он отойдет, да ночью дом подожжет, иль меня зарежет сонного.
И чем дольше раздумывал Степан Степанович, тем яснее становилось ему, что побоями этого молодца не смиришь, а скорее распалишь себе на беду. Его коли бить, так чтоб дух вон, а это дело подсудное, хотя, конечно, ежели по правде, разбираться-то никто не станет — до Царя далеко. Да не в том дело — жаль парня. Такого беречь надо — пригодится. И потом… почему бы просьбу его не исполнить?
Отменил наказание, а сам продолжал размышлять. Машка, кажется, добром не покорится. А должна! Не хватало только, чтоб эта байстрючка верх над ним взяла. Что же, Гришенька, предложит Любимов тебе службу — не обрадуешься. А может… может и обрадуется — как дело повернуть. «А прекословить посмеет — живого сгною!»
Вскоре Гриша предстал пред светлые очи Любимова. Вид у парня был донельзя смущенный, и барин решил, что смущение это — истинное.
— Вот, парень, каково господину дерзить, — начал наставительно. — Так недолго и под горячие попасть. Да чего ж — я тебя прощаю.
Григорий поклонился: