Строго поглядывая на Кирилла, Ларин выудил из поклажи наливку в плетёной фляжке, достал серебряные стаканчики. Тут и Кузьмич подоспел — выставил бутылку ракии на столик, мигом вскрыл «аглицкую консерву».
— Ну-с, поехали! — сказал тост Авинов.
Крепкая ракия подрастопила отчуждённость, напряг помалу отпускал штабс-капитана.
Ларин, забившись в угол, бубнил что-то про гвардию, про георгиевские петлицы, а Исаев, сидевший широко, разлаписто, руки уперев в колени, щурился презрительно: «Да куды там… Гвардея тоже… Что гвардея, когда мы, сибирячки, с ашалонов Аршаву брали!»[30]
Захмелевший Петерс вдруг прочистил горло, да и молвил с постной любезностью:
— Виктор Палыч, разрешите вам папиросу.
Кирилл до того удивился, что и слова не сказал — ухватил пальцами коричневую «пушечку» Асмолова да и сунул в рот.
— Благодарю-с! — улыбнулся он, вытягивая из кармана свой кожаный портсигар, набитый турецкими пахитосками, изысканными «Кара-Дениз». — Тогда и вы угощайтесь, Евгений Борисович!
Исаев чиркнул спичкой, поднося огоньку сначала «своему» капитану, а опосля — ларинскому.
Авинов курил редко, но папироска «от Петерса» была крепка, вкусна, душиста.
— Прелесть! — похвалил он табачок. — Сладенький дымок такой… Газообразный десерт!
В улыбке Евгения Борисовича уже не было прежней кислой приветливости. Он затягивался пахучим «Кара-Денизом» так, что западали щёки, и выпускал дым неторопливо, смакуя, щурясь и стряхивая пепел трёхгранным ногтём.
— Господа, слышали новость? — донеслось из соседнего купе. — Барона Врангеля назначили командующим Добровольческой армией.
— А выпивоху Май-Маевского выгнали!
— Выпьем за командармдобра!
— Командармдобр телеграфирует из штарма начштабглаву…[31]— пробормотал Петерс, словно в скороговорке упражняясь. — Виктор, — неожиданно спросил он, ударяя по-французски, в последний слог, — а вы верите в нашу викторию?
Авинов подумал.
— Верилось мне зимой, — сказал он, — а ныне я уверен.
Сказал — и почувствовал лёгкий укол совести. Почудилось ему, что не его это слова были, «не по-честному» выговоренные, — он будто произнёс заученный текст, пробуясь на роль Юрковского, которому, по легенде, полагалось сгорать от энтузиазма и стоя петь «Боже, царя храни!». А он сам был ли уверен?.. Если руку на сердце, то не очень. Надежда была, и ещё какая, и огромное желание победить, но та бессмысленная громада двуногих, противостоявшая Белой гвардии, пугала. У большевиков в залоге была вся Россия — заводы её и фабрики, склады, поля… И покорный народ, который миллионами забривали в Красную армию. Сумеют ли белые одолеть задуренную, умученную чернь, ползучее серое число? Возмогут ли?..
— Господа, господа! — бушевали соседи. — Мы едем на войну, а на войне… За победу, господа!
— Ура-а!
— Баклажка,[32]запевай нашу боевую!
Высокий, совсем ещё детский голос зазвенел, выводя:
— Смелей, дроздовцы удалые…
И всё купе дружно подхватило:
— Вперёд без страха, с нами Бог!..
Дроздовцам отвели для постоя пустые дортуары Новочеркасского девичьего института — ни одной свободной казармы не нашлось, всё было забито офицерами и солдатами. Правда, генерал-квартирмейстер Кусонский не учёл, что в верхних дортуарах жили отрочицы, сироты-институтки, которых княгиня Голицына вывезла из Смольного. Замотался.
Командовал 3-м Офицерским полком седой Жебрак-Русакевич, строгий, заметно подволакивавший ногу, простреленную под Мукденом. Увидав пепиньерок[33]в серых платьях, в белых передниках и пелеринках, стайкой бежавших по блестящему паркету, полковник крякнул. Сказал, пощипывая ус:
— Господа, мы все бывалые солдаты. Но стоянка в девичьем институте, на мой, по крайней мере, век, выпадает впервые. Впрочем, каждый из вас, без сомнения, отлично знает обязанности офицера и джентльмена, которому оказано гостеприимство сиротами-хозяйками.[34]
Дроздовцы чинно разместились на ночлег. Добродушный капитан Китари, с длинными, обвисшими усами, одетый мешковато, словно форма была с чужого плеча, вздохнул мечтательно:
— Поесть бы…
И тут же, словно исполняя его желание, явилась строгая чопорная дама — начальница института. Подозрительно оглядев офицеров, она певучим голосом пригласила всех откушать. Дроздовцы живенько построились парами, да и тронулись в институтскую столовую — обедать побатальонно. Твёрдо печатая шаг, они посмеивались и перешучивались. Видать, кадетская юность пришла на ум.
— Стой, на молитву!
Батальон хором выдал «Отче наш» и расселся за длинными монастырскими столами. Институтки, мило краснея, разносили щи да кашу. Кирилла умиляли девичьи головки в мелко заплетённых косичках, а вот начальница не теряла бдительности — офицерики-то все молодые, красивые, здоровенные, а юные девушки так влюбчивы…
Отпросившись у Петерса, Авинов до самого вечера бродил по новочеркасским проспектам, слонялся у Атаманского дворца, кружил у собора, добрёл до речки Тузлов и вернулся в девичий институт, едва не опоздав на вечернюю зорю «с церемонией».
Полк выстроился на институтском плацу.
— Смирно, господа офицеры! — скомандовал полковник Жебрак, и фельдфебели начали перекличку:
— Поручик Вербицкий!
— Я.
— Поручик Дауэ!
— Я!
— Поручик Димитраш!
— Я!
— Капитан Рипке!
— Я!
— Капитан Туркул!..
Трофимов… Туцевич… Храмцов… Шубин…
— Капитан Юрковский!
— Я! — гаркнул Авинов, холодея, ибо почудилось ему, что он взаправду оборотился в Вику Юрковского…
…Дроздовцев подняли на рассвете, когда Новочеркасск ещё почивал — дворики невысоких домов хранили сонную тишину, не хлопали калитки, не скрипели вороты колодцев, не перекликались голосистые хозяйки.
У Кадетской рощи, посреди площади, где был чуть влажен песок, поставили аналой, и дроздовцы в походном снаряжении, позвякивая котелками, полязгивая винтовками, стали покоем вокруг. Заря разгоралась, обещая ясный день, щебетали ранние птахи, а полковой батюшка читал напутственную молитву. Далёкие горнисты пропели: «В поход!»