Он не отвечал.
— Ты помнишь? — не унимался я. — В газету это так и не попало. Писать о таком — значит отступать от «строго последовательной линии».
Тарн отмахнулся от меня как от назойливой мухи. Но я не отставал от него:
— Или ты имеешь в виду этих бедных мучеников легашей, которые оказались единственными свидетелями, когда какой-то наркоман сам себя, видите ли, избил до смерти?
Он раскачивался, потирал ляжки — отвечать ему явно не хотелось.
— Или ты имеешь в виду шефа уголовной полиции, у которого не стали отбирать водительские права, хотя он жал на все сто семьдесят, торопясь на лекцию?
Тарн потряс головой. Я ухмыльнулся ему:
— Наша шведская полиция, конечно, нуждается в таких интеллектуальных атлетах. Примитивный легаш лучше всех изобьет хулигана или какого-нибудь левого. Для этого его и учили, и снаряжение выдали.
Он засмеялся:
— Ну, что я говорил? Во всей редакции другого такого нет, чтобы мог так испортить дружескую беседу!
Я еще раз ополоснул пылающее распаренное лицо. Тарн сидел совершенно спокойно. Дубленый он, что ли?
— Послушай, я живу в Старом городе, квартиру одолжил у знакомых. Когда выхожу на улицу по вечерам или когда возвращаюсь домой поздно — знаешь, кого я тогда боюсь?
— Да ладно, — сказал Тарн.
— Я боюсь не бритоголовых. Они только орут, обалделые недоумки. Меня не пугают молодежные шайки или там какие-нибудь турки. Но когда появляется полиция и ее большой дежурный автобус — вот тогда я боюсь. От них лучше держаться подальше. Иначе можешь бесплатно прокатиться на Риддархольмен, или на Кларастранд, или на Шеппсхольмен и вернешься домой, изукрашенный хорошими синяками.
— Да ладно тебе, — снова сказал Тарн. — Смени адрес, переезжай на Юрсхольм.[12]
— Бесполезно, — сказал я. — Дело не в том, кто ты такой. Дело в том, на кого ты можешь положиться.
Последние капли из пивной банки полетели на горячие капли парилки.
— Я фотограф. Меня били по башке все те же гориллы в Чили, в Аргентине и Испании, в Германии, Польше и Швеции. Все они одинаковы. Это новая раса, выведенная нынешними власть имущими с помощью современной техники. И они властвуют повсюду, потому что вертят законами как им хочется.
Тарн уже не протестовал. Теперь он только тосковал по сигарете.
— Ладно, — сказал я. — Пойду в полицию, расскажу, что знаю. Но сделаю это не раньше, чем буду уверен, что встречу там честного профессионала и порядочного человека.
В его глазах что-то блеснуло.
— Ты хочешь сказать... такого, как ты сам?
Я энергично кивнул:
— Я такой же, как большинство шведов. Публично не врал. Заметать следы после какого-нибудь убийства не доводилось. Даже не попадал в полицию за превышение скорости.
Тарн сказал насмешливо:
— Значит, ты честный шведский гражданин?
Я замотал головой:
— Теперь говорят не так. Теперь говорят: значит, у тебя не все дома.
Мы сидели и ухмылялись, глядя друг на друга, и чувствовали себя чуть получше. Поэтому я никак не ожидал услышать то, что, поднявшись, сказал Тарн. А он почесал ногу, по-доброму улыбнулся мне и спросил:
— Ты коммунист?
Я расхохотался, и он опять заулыбался.
— Какого черта, — сказал я. — Ты сам же говорил, что я пуще всех в «Утренней газете» могу испортить любую беседу. Можешь ты себе представить, чтобы я стоял навытяжку перед центральным комитетом? Коммунист... да я — так тебя разэдак — всю жизнь голосую за социал-демократов.
У Тарна был в запасе еще один вопрос:
— Ты что-нибудь читал из того, что пишет Милан Кундера?[13]
— Он все больше пишет насчет пистона, — сказал я.
Тарн усмехнулся:
— У него есть еще и такое: «Борьба против власти — это борьба памяти против забвения».
Он повернулся и вышел, белый и худой, искать себе сигарету.
Пятница
4
— Но... они транспортуют лошадей на самолетах через Атлантический океан!
Я этого не знал.
— Моя сестра осталась там, в этом дерьме. Ее два раза таскали в комиссариат. Бьют ее палками и насилуют. Я должен ей помочь приехать сюда... но у меня нет денег на авиабилет. А деньги в Швеции есть. Лошадей на самолетах транспортуют через Атлантический океан! Я читал! Скачковых лошадей!
— Каких-каких? Скачковых?
— Да что за разница? Лошадей, и все! Скажи, разве человек не больше важен, чем лошадь?
— Скажу — да, конечно.
— Так почему же они возят лошадей на самолетах, когда возить надо людей?
— Позвони министру по делам иммигрантов. Он знает. Небось это правоверные лошади. А твоя сестра, она, поди, папистка и еретичка?
— Ты все шутишь. Когда ты без власти и когда ты ничего не можешь сделать, то ты все шутишь. Люди, у которых есть власть, никогда не шутят. Поэтому власть такая скучная, а которые ее имеют, такие зануды. Ну ладно. Дорогой amigo, что я могу для тебя сделать?
— Дорогой Зверь, querido compadre,[14]ты меня понимаешь, как никто. Ты читаешь во мне, как в открытой книге. Я хочу встретиться с тобой. Сегодня.
— Ты хочешь встретиться со мной. Сегодня.
Его голос звучал как эхо моего. Ни одна интонация не менялась. Он добродушно посмеивался надо мной, говоря в то же время без единого собственного слова, что ему все ясно.
Мы не виделись много месяцев. И вдруг я звоню и желаю тут же наложить на него лапу. Значит, дело спешное, очень спешное. И в то же время ему не говорят, о чем идет речь. Значит, что-то такое, что нельзя доверить проводам.
— На улице перед твоей работой, а? — сказал я. — Когда кончаешь?
— На улице перед моей работой, — донесся глубокий тягучий голос. — В четырнадцать, или в два, как говорят на других языках мира.
Ну, на это уж я среагировать не смог. Слишком раннее было утро. Только угрюмо буркнул «чао» и положил трубку. Потом вылез из постели и включил кофеварку.
В «Свенскан»[15]не было ни строчки. Радио не сказало ни слова.
Юлле получил ярлык: самоубийца, а Швеция такая страна, где подобные бестактности обходят вежливым молчанием. Допустим, кто-то полезет на телебашню, таща в рюкзаке десять кило динамита, и, оказавшись наверху, пыхтя, подожжет шнур. Всего-то и будет делов, что Бенгт Эсте снова нацепит очки и воспитанно попросит у зрителей извинения за паузу в передаче.