в груди — Анджела шла к нему, точно видение Весны, сбросив путы всего земного и пошлого. Она курила сигарету в длинном мундштуке, и, подходя к нему, вопросительно вставила монокль в правый глаз.
— Приветик, малыш! — сказала она. — Ты здесь? И что у тебя на уме, если таковой имеется?
— Анджела, — сказал Ланселот, — я должен сообщить о маленькой неувязке в программе, которую я изложил, когда мы виделись в последний раз. Я только что видел дядю: он умыл руки и вычеркнул меня из завещания.
— То есть ничего не вышло? — сказала девушка, задумчиво пожевывая нижнюю губу.
— Ничего. Но что в том? Какое это имеет значение, раз у нас есть мы? Деньги — прах. Любовь — все. Любовь, небесный светоч, искра бессмертного огня, что с ангелами нам дано делить. Аллаха дар, чтоб ввысь земным желаньям воспарить. Дай жить любовью мне одной, обедает пусть свет пустой. Коль жизнь — цветок, свой выберу я сам. Как возвышает дух любовь, когда краса воспламеняет кровь! Послушай, Анджела, давай вместе откроем книгу, более трогательную, чем Коран, более красноречивую, чем Шекспир, книгу книг, венец всей литературы — справочник расписаний поездов Брадшо. Мы раскроем страницу, ты прикоснешься к ней пальцем, и мы уедем туда, куда укажет он, чтобы жить в вечном счастье. Ах, Анджела, давай же…
— Сожалею, — перебила девушка. — Пурвис пришел первым. Скачки завершились, как и предполагалось. Были минуты, когда мне казалось, что вы оттесните его к барьеру и в последнем рывке на финише обойдете его на полноса, но, видимо, этому не суждено случиться. Глубоко сочувствую, запоздалый подснежник, но ничего не поделаешь.
Ланселот пошатнулся.
— Вы хотите сказать, что выйдете за Пурвиса?
— Заскочите через месячишко в церковь святого Георгия на Ганновер-сквер и убедитесь собственными глазами.
— И вы позволите этому человеку купить вас его золотом?
— Не забудьте про его брильянты.
— Неужели любовь ничего не значит? Ведь ты же меня любишь?
— Конечно, люблю, мой владыка пустыни. Когда ты выделывал то па с таким выкрутасом на финише, у меня было полное ощущение, будто я в новом платье ем перепелиные яйца под небесную музыку. — Она вздохнула. — Да, я люблю тебя, Ланселот. И женщины ведь не похожи на мужчин. Для них любовь не развлечение. Если женщина отдает свое сердце, то навеки. Пройдут года, и ты изберешь другую. Но я не забуду… Однако раз у тебя нет за душой ни пенса… — Она знаком подозвала швейцара: — Марджерисон!
— Что угодно, миледи?
— Идет дождь?
— Нет, миледи.
— А ступеньки крыльца подметены?
— Да, миледи.
— В таком случае вышвырните мистера Муллинера вон.
Ланселот прислонился к решетке клуба «Губная помада» и смотрел сквозь черный туман на мир, который качался, шатался и грозил вот-вот развалиться, ввергнуться в хаос. Ну и пусть ввергается, подумал он с горечью, ему-то что? Если бы Симор-плейс с запада и Чарльз-стрит с востока разбежались, прыгнули и приземлились на его шее, к буре и смятению его чувств это прибавило бы очень мало, а то и вовсе ничего. Собственно говоря, он был бы даже рад.
Бешенство, как и на тротуаре Беркли-сквер, лишило его дара речи. Но его руки, его плечи, его брови, его губы, его нос и даже его ресницы, казалось, были заряжены безмолвным красноречием. Он изгибал брови в агонии, он крутил пальцами в отчаянии. Смещая мочку левого уха по курсу северо-северо-восток, он ощущал, что ему остается лишь самоубийство. Да, сказал он себе, напрягая и расслабляя мышцы щек, теперь ему остается только смерть.
Но в тот миг, когда он принял это ужасное решение, над ухом у него прозвучал ласковый голос.
— Ну, послушайте, к чему это? — сказал ласковый голос.
И Ланселот, обернувшись, узрел гладколицего толстяка, который пытался втянуть его в разговор на Беркли-сквер.
— О’кей, о’кей, — сказал гладколицый, кладя исполненную сострадания ладонь ему на плечо. — Я знаю, что произошло сейчас. Маммона одержал верх над Купидоном, и вновь юности был преподан старый, старый урок: хотя лицо сияет небесной красотой, сердце может быть холодным и черствым.
— Какого…
Носитель роговых очков поднял ладонь.
— Сегодня днем. Ее апартаменты. «Нет. Этому не суждено быть никогда. Я пойду к алтарю с тем, кто богаче».
Ярость Ланселота начала сменяться благоговейным страхом. Было что-то мистическое в том, как этот абсолютно посторонний незнакомец диагностировал сложившуюся ситуацию. Он уставился на него в полном недоумении.
— Откуда вы знаете? — еле выговорил он.
— От вас.
— От меня?
— Ваше лицо рассказало мне все. Я мог прочитать каждое слово. Последние две минуты я наблюдал за вами, и, скажу вам, это было нечто!
— Кто вы? — спросил Ланселот.
Гладколицый извлек из жилетного кармана авторучку, две сигары, пакетик жевательной резинки, небольшой значок с надписью «Поддержим Голливуд!» и визитную карточку — в порядке перечисления. Убрав все остальные предметы назад в карман, карточку он вручил Ланселоту.
— Я — Изадор Зинзинхаймер, детка, — сказал он. — И представляю кинокомпанию «Больше, Лучше, Ярче», Голливуд, штат Калифорния, основанную в прошлом июле с капиталом в сто шестьдесят миллионов долларов. А если вы спросите, что мне нужно, я отвечу: мне нужны вы. Да, сэр! О’кей, о’кей! Человек, способный столько навыражать за две минуты, необходим моей компании, и если вы думаете, будто деньги способны помешать мне его заполучить, так назовите самый большой гонорар, какой только способны вообразить, и послушайте, как я захохочу. Да я же ношу белье из долларовых бумажек, и мне все равно, насколько руки у вас загребущие, лишь бы вы поставили свою подпись на пунктирной линии. Парень, который легким подергиванием верхней губы оповещает всех и каждого, что любит он одну лишь чванную аристократку, а она дала ему отставку потому только, что его богатый дядя, фабрикант пикулей, проживающий в Патни, выставил его за дверь, этого парня надо отправить в Голливуд следующим же пароходом, чтобы фильмы смогли стать мощным средством