мой-то сгил до Красной армии в партизанах, – печально прошелестели вдовушкины слова. – Век горевать одной да ребятишек рóстить. Трое сирот осталось.
– А где он был в партизанах, ваш муж?
– На восстанье сперва ушел, ишшо когда белые власть взяли, а как разбили восстанье – с отрядом Мамонта Головни скрылся в тайгу и там сгил.
– По фамилии как?
– Ржанов. Петр Евсеевич. Вот ездила осенью в коммуну возле Курагиной. Партизаны Головни сгорнизовали там коммуну в экономии Юскова. Крупчатный завод у них, коней и коров много. Встрела одного коммунарского, по фамилии Зырян. Мельницей управляет. Он тоже у Головни в отряде. Сказывал, будто отряд ихний на прииски пришел, а управляющий прииска выдал их карателям. Сонных захватили на заимке – семеро спаслось токо. А карателями командовал хорунжий Ложечников. Будь он проклят! Кабы я это знала, я б иво кипятком ошпарила, истинный бог!
– Как бы ты его могла ошпарить кипятком?
– Да у меня ведровый чугун кипятка стоял в ту ночь в печке!
– В какой печке? – Мамонт Петрович решительно ничего не понимал.
– Да я не все обсказала вам, – спохватилась вдовушка. – До того как побывать мне в коммуне партизанской, за неделю так или чуть больше, заявились ко мне среди ночи четверо – двое мужчин и две женщины; изба-то у меня на самом краю деревни. Верхами приехали, и все при оружии – мужчины и женщины. Грязнущие, мокрые, не приведи господи. Дождина полоскал всю ночь ту. Печь заставили топить, барана жарить, а сами разболоклись и мокрое развесили сушить у печи. Ну, разговаривают промежду собой, а я все слышу – от кути далеко ли? Рядышком. Мужчины один другого называют по имени-отчеству.
– Так! Так! – насторожился Мамонт Петрович, забыв про чай и молоко.
– Один такой высокий, русый, поджарый – Гавриил Иннокентьевич.
– Ухоздвигов?!
– Он самый. Мне потом сказали. А другой – Анатолий Васильевич.
– Хорунжий Ложечников?!
– Кабы знатье!
– Ну и что они? О чем говорили?
– Банда у них была большая, сабель триста, из казаков вся. Пробивались через Саяны в Урянхай, да их перехватили за Григорьевкой, растрепали вчистую – спаслось мало, окаянных. Жарю им мясо, сволочам, а они цапаются друг с другом, кто из них больше виноват, что их так растрепали. Сытый этот, Анатолий Васильевич, попрекал Евдокию Юскову, полюбовницу Ухоздвигова…
– Што-о-о? – вытаращил глаза Мамонт Петрович. – Евдокию Елизаровну?
– Али знаешь ее?
– Знал.
– Да вы откуда будете?
– Из тех же мест, кузнец.
– Кузнец? Ишь ты! А теперь, поди, командиром был в Красной армии?
– Командиром. Говори дальше. За что попрекал Ложечников Евдокию Елизаровну?
– Дык за разгром банды. Твоя, грит, сельсоветская потаскушка подвела всех нас под монастырь. Будто Гавриил Иннокентьевич посылал Евдокию Елизаровну в Ермаки и в Григорьевку, чтоб она все там разузнала про каких-то чонов.
– Части особого назначения?
– Вот-вот. Банды изничтожают.
– И что же она, не разузнала?
– По словам Ложечникова, выходило так, что она, Евдокия Елизаровна, будто снюхалась с теми чонами, и вся банда казаков угодила в западню за Григорьевкой. Пулеметами стребили. Ну а сам Ухоздвигов защищал свою полюбовницу. Что она, дескать, знать ничего не знала про пулеметы чонов.
– Все может быть, и не знала, – кивнул Мамонт Петрович. – Ну и чем кончилась ссора?
– Не приведи бог, как они сцепились. Ребятенок моих перепугали в горнице, и меня у печи так трясло, что я руки себе обожгла в беспамятстве. Схватилась голыми руками за сковороду с мясом. Ох, как они тузили друг друга и за револьверы хватались. И бабы промеж собой сцепились. Катерина какая-то, полюбовница Ложечникова, чуток не придушила Евдокию Елизаровну. Вот тут она ее в угол втиснула и душит, душит за горло. Кричит ей: «Шлюха ты красная! Всех как есть перекрутила и запутала»! Какими только срамными словами она ее не обзывала – не слушать бы! А Ухоздвигов-то, хоть и поджарый, а верткий такой! Как поддаст, поддаст толстому Ложечникову, так тот в стену влипает. Стол опрокинули, посуду всю перемесили под ногами. Не знаю, чем бы кончилась ихная потасовка, кабы не забежал в избу ишшо один бандит. Орет им: «Чоновцы выступили из Каратуза!» Ну, эти враз прикончили драку. Мужчины вышли на улицу, а бабы сопли да слезы растирали у себя по щекам, космы приглаживали.
Час так прошел; я увела ребятишек к суседке; бандиты вернулись – Ложечников с Ухоздвиговым потребовали мясо. Меня ударил бандюга Ложечников за пригорелое мясо. А то не понимает, как бы я сберегла мясо, когда они друг друга мутузили!
Самогонку из четверти пили. Похабствовали, и бабы с ними похабствовали. Ну прямо как свиньи. А меня так-то лихотит, так-то лихотит, глядючи на них. Потом Ухоздвигов куда-то ушел со своей полюбовницей, а Ложечников с Катериной остались и спать легли в горнице на кровати. Там бы я их, если бы знатье, как он убил мово Петра, ошпарила бы кипятком. Истиный бог, ошпарила бы!..
Мамонт Петрович, сидя на лавке возле стола, крутил в пальцах свой русый ус. Евдокия Елизаровна! А он еще подарки для нее несет!.. В избу вошла девчушка лет одиннадцати в мужском полушубке с завернутыми рукавами. Остановилась у порога и смотрит исподлобья на незнакомого дядю.
– Что вы молоко-то не пьете? Крынку просили, а кружки не выпили.
Мамонт Петрович сыт – горючий камень застрял в глотке, на щеках желваки вспухают.
– Разбередила я вас, должно, рассказом про бандитов.
– Спасибо, хозяюшка, – поблагодарил Мамонт Петрович и, чтобы вытравить несносную боль из сердца, отвлечься, спросил: – Ты не сказала, как партизаны в коммуне живут?
– Хорошо живут. Меня звали с ребятишками. Особливо этот Зырян, который про мужика мово рассказал мне.
– Самое верное дело для тебя – коммуна, – заверил Мамонт Петрович.
– Собираюсь вот. Двое ребятишек в коммуне теперь. У меня вить никакого хозяйства нет. Конь издох, осталась коровенка. Весною приедут за мной коммунары.
Собирясь уходить, Мамонт Петрович взялся за свой увесистый мешок, что-то вспомнил, развязал его, порылся и вытащил богатющий узорчатый платок с кручеными кистями – трех баб завернуть можно, и еще один, наряднее первого, шелковый, японский; немыслимые для крестьянки: кулек с рисом и пакетики с шоколадом, японскими галетами, с пряниками, черепаховый гребень – не волосы чесать, а чтоб голову украсить красавице. И все это добро положил на стол. Хозяйка смотрела на диковинные вещи недоумевая – богатством хвастается, что ли?
Мамонт Петрович так же молча завязал мешок и закинул его себе на плечи. Ремни поправил на шинели. Папаху надел.
– Ну, до свидания, хозяюшка.
– А добро-то, добро-то оставили!
– На память тебе от партизана. Твой муж,