уткнуться в телефон, Вардан смотрел в окно и слегка кивал головой к такт музыке. Потом он встал и пошел к двери.
– Пока! – крикнула я ему вслед.
Он обернулся.
– Заходи, – и скрылся за поворотом лестницы.
Разумеется, я стала навещать его кухоньку каждый вечер. Сначала мне приходилось сидеть одной. Все вокруг, казалось, знали друг друга, если не по именам, то в лицо, и я чувствовала себя среди них остро чужой. Это ощущение становилось еще более тягостным от того, что мои попытки завязать разговор неизменно оказывались неудачными.
Зато я много курила, много пила и много слушала. Вардана не любили. От него всегда ожидали какой-нибудь каверзы – насколько я могла судить, опасения вполне оправданные. О нем часто говорили, но эти сплетни не несли ничего нового и все были похожи одна на другую.
– Вардан совсем сторчался. Он вообще вечно в неадеквате. Видели? – начинал кто-нибудь.
– Да?!
Далее следовал рассказ, где роль Вардана сводилась к тому, чтобы с отсутствующим видом сидеть в кресле и игнорировать, в зависимости от рассказчика, полицейских, оргию или отключившегося друга.
– Он вообще жутко странный, – галдел внешний круг обкуренного планктона.
– Он колется?
– Не знаю, наверное.
Те, кто были поумнее или знали Вардана поближе, любили рассуждать о его заработке.
– Ну вот сколько он продает в месяц?
– Чего, травы?
– Ну давай травы.
– Килограмм пять?
– Да ты что, мне кажется, больше.
– Если хотя бы пять, то в месяц уже… Пятнадцать тысяч фунтов! И это на одной траве!
Никто не знал настоящих цифр, и все предполагали разное.
Почти все – и не без причин – считали его хамом, хитрецом и подлецом. Всем этим он, безусловно, был, но так искренне, что это вызывало скорее любопытство, чем отвращение.
Он никому не вредил нарочно. С другой стороны, он никогда никому не помогал. Попросить его об услуге было как-то абсурдно и совершенно некстати. Ему даже не нужно было никому открыто отказывать, его попросту не просили. Наркотики “за спасибо”, практика, которую вовсю использовали все остальные торговцы Оксфорда, с ним была совершенно немыслима. Он не угощал сигаретами, не подавал через стол лежавший рядом с ним предмет, не уступал диван целующейся парочке, не пропускал никого вперед и не улыбался знакомым. Даже если он сидел ближе всех к телевизору, его никогда не просили сделать погромче.
В то же время он не был ни ленив, ни жаден. Он с легкостью давал в долг – даже Максу, который был должен всем русскоязычным Оксфорда и из которого приходилось месяцами вытрясать деньги, которые он и не помнил, что брал. Однако было немыслимо просить Вардана о помощи. Он поднимал на просившего свой безразличный и вязкий взгляд, и тот как-то сразу тушевался и понимал, что перешел границы дозволенного. Это было таким же нарушением правил этикета, как пытаться поцеловать прохожего незнакомца.
Иногда мне казалось невероятным, что над ним не издевались, ведь все, что он делал, было на грани фола, за секунду, за одно слово до смешного. Возможно, потому, что смеяться над ним не имело смысла. К злословию он относился так же пренебрежительно, как к моему наивному интересу.
Так, должно быть, смотрели на своих крестьян средневековые короли – без злобы, без заботы и совершенно без презрения, как на привычный предмет мебели. Он как будто принадлежал к другой касте.
Ему легко – слишком легко, подозрительно легко – удавалось оказывать влияние на людей. Абсолютное большинство тех, в ком я прежде встречала такую властность, или наигрывали ее, или долго и заботливо выращивали, а в конце концов все равно писали ее на себе красками слишком яркими и неестественными, как грим. Они размалёвывались под безразличие, влезали в свою влиятельность, давились мрачностью.
Из Вардана она выплескивалась с естественной неумолимостью. В его прохладном безразличии было что-то заманчивое. Более того, что-то гипнотическое.
Невозможно было находиться рядом и не заражаться его настроением, каким бы оно ни было. Даже молча, своей позой и выражением лица, он влиял на атмосферу в комнате больше, чем все остальные, вместе взятые.
Обычно он сидел в кресле или на столе нога на ногу и, склонив голову набок, с выражением отсутствующей внимательности обводил комнату глазами. Когда он смотрел вверх, поднимая брови, на его лице появлялось изумленно-презрительное выражение. На несколько секунд задерживая взгляд на ком-нибудь, он устало прикрывал глаза, опускал свои тяжелые, всегда воспаленные веки, и смотрел куда-то вниз и вбок, как человек, не замечающий ничего, кроме своих мыслей.
Затем выбирал следующую жертву, с трудом открывал черные глаза с расширенным зрачком и все повторялось. Это был его обыкновенный вклад в общественную жизнь. Новички тушевались под его взглядом, шутили, задирали его, пили, курили и смеялись в два раза больше обычного. Как будто его подчеркнутый нейтралитет заставлял их изо всех сил демонстрировать свою увлеченность. Но они зря его опасались. Он не оценивал, не издевался, не сочувствовал, он просто созерцал. Причем замечал подчас вовсе не то, что казалось любопытным мне. Он мог пропустить совершенно мимо ушей громадную ссору Влада и Яны и удивлялся, обнаружив наутро, что они не разговаривают, хотя скандал разворачивался на его глазах.
Он игнорировал самые злободневные шутки, самые неожиданные интрижки, самые дорогие и красивые вещи. То, что ему нравилось, не поддавалось логике.
Еще одной удивительной его чертой было то, что он никогда не выражал неприязни, будь то к людям или неодушевленным предметам.
Если человек был ему неприятен, Вардан просто молчал. Собственно говоря, молчал он и если испытывал к кому-то симпатию. Он никогда не вступал в споры о политике, образовании, моде, музыке – вообще ни о чем, о чем принято говорить и спорить. Имея по поводу каждой мелочи свое мнение, и мнение горячее, противоречивое, наглое, мнение, которое он долго вырабатывал и, закончив, очень ценил, он вовсе не стремился им делиться.
Он закрывал и открывал глаза, пил, курил свой дорогой «Парламент» и слушал.
Он был, безусловно, тщеславен до крайности. Но это была амбициозность иного уровня и иного характера. Он не искал ничего, чего искали тогда мы все: дела, денег, восхищения, себя. Все было ему скучно.
Он имел больше денег, чем мог тратить, не привлекая к себе внимания. Он всегда был одет в дорогие вещи, которые на нем приобретали удивительную безликость. Синие джинсы, черные свитера, бледно-голубые рубашки. В холод – пальто. Он носил кольцо с черным ониксом – «дедушкино», – что-то вроде талисмана, и черные очки с зеркальными стеклами. Больше ничего. Все вещи на нем