В драке ты бьешь точнее, убегаешь от ментов проворнее, учебники в шараге читаешь внимательнее, потому что тебе есть за что бороться. Есть что терять. Есть к чему стремиться. Ты уступаешь место женщинам в транспорте или переводишь бабушек через оживленную улицу, потому что хочешь, чтобы хорошего вокруг стало чуть больше. Хочешь, чтобы ОНА жила в мире, где добро обязательно победит. Да, я мало что могу, но я хочу, чтобы ее разноцветные волосы развевались по ветру, чтобы она вплетала в них свои колокольчики и смеялась так же, как тогда, в самый первый день. Чтобы была самым счастливым человеком на земле. Чтобы все ее мечты сбылись! И мне больше ничего не нужно. И дело не в каких-то ее или моих комплексах и предрассудках, не в том, красива ли она по общепринятым канонам… Я выбрал её. А она верит мне. Я никогда больше не посмотрю на других девчонок, потому что знаю теперь, что такое любовь. Любовь — это свет. Он дает надежду. И он сильнее смерти.
Сорока умолкает, погрузившись в неведомые невероятные воспоминания, солнечные лучи отражаются от белой футболки, делая ее нестерпимо яркой, и я отворачиваюсь. Глаза печет, легкий ветерок непривычно холодит щеки. Быстро провожу ладонью по лицу и обнаруживаю на ней мокрый след.
Я тоже чувствую этот свет — душа заходится, сердце замирает. Факт, что у Сороки есть девушка, больше не задевает меня. Я рада за них, счастлива от того, что такая любовь существует, а мне представилась возможность погреться в ее лучах. Посидеть рядом…
— Что, завидно? — Сорока поднимает хмурый взгляд и усмехается. — Но ты такого не достойна.
Я теряю дар речи. Жгучая обида вмиг вытесняет разлившееся тепло, перечеркнув любой намек на зарождающуюся дружбу.
Рукоятка трости вот-вот переломится под нажимом пальцев, я с трудом ослабляю хватку.
Он прав.
Насухо вытираю покрасневшие глаза и соглашаюсь:
— Я знаю. Об этом и толкую.
Сорока обреченно качает головой:
— Да не о том я!.. Ты слишком зациклена на себе и лишаешь любящего тебя человека права быть счастливым. Лишаешь надежды.
Растерянно моргаю и пытаюсь возражать, но он протестующе машет рукой:
— Сейчас ты скажешь, что шрамы — твоя веская причина тусоваться тут, в глухомани, динамить бывшего и корчить из себя страдалицу, пусть так. Но подумай на досуге — если чувак до сих пор не отказался от тебя, это что-то да значит, а? Не кивай на раны, не прикрывайся ими. Не решай за других… Знаешь, я сочувствую ему. Вот я бы никогда не влюбился в тебя. Не потому, что ты ходишь с палочкой. Просто ты не хочешь, чтобы тебя любили. — Он сплевывает, быстро встает и проходится вдоль берега.
А я остаюсь с открытым ртом и с осознанием. Я уродлива не потому, что на теле шрамы. Все гораздо хуже… И этого не спрятать.
Зеленые кроны, узловаты стволы, песчаный берег, поросший пучками травы, синее небо в сетке гибких ветвей — все приходит в движение, плывет и качается. Крупная дрожь сотрясает плечи — я беззвучно плачу, слезы искажают картинку яркого июньского дня.
Сорока, просунув большие пальцы в шлевки джинсов, в нескольких метрах стоит над водой.
Как же я ненавижу его сейчас!
Тело горит от чудовищной боли.
— Действительно, — с моих онемевших губ слетает чужой хриплый голос. — Жизнь и решения других людей не должны зависеть от меня. Ничто в этом мире и не зависит от меня. Я ничего не могу изменить, ничего не в состоянии исправить, и это ужасно. Я отстранилась от близких, оттолкнула их и заставила принять это… Но я просто… пытаюсь казаться сильной. И мне верят, ведь издалека не заметно, как обстоят мои дела. А на самом деле я жалкая. Ты понял это, как только приблизился. Я жалкая. Ну так пожалей меня?!
Последняя фраза отдается в висках, потому что я кричу.
Светлый смазанный силуэт быстро приближается, Сорока садится на корточки, и его шепот раздается над ухом:
— А при чем здесь я? Ты прекрасно знаешь, кто сможет тебя утешить. И ему наплевать на твои шрамы…
Я в ужасе мотаю головой.
Полный бред.
Паша продолжает писать мне лишь потому, что в очередной раз старается сохранить хорошую мину при плохой игре.
Но Сорока не затыкается:
— …А раны будут болеть всегда. Как напоминание, что ты жива. Ты жива!
Я кусаю губу, оборачиваюсь и натыкаюсь на растерянные синие глаза.
— Не обижайся… Сказал как есть, — оправдывается Сорока. — Я всегда говорю то, что думаю.
Он намеренно спровоцировал мою истерику, выволок наружу секреты и избавил от них, промыл мозги, сделав невыносимо больно, но мне по инерции хочется посильнее ударить в ответ.
— Эй, Сорока! Ну а твоя Ксюха… где она сейчас? — я улыбаюсь, приторно и поддельно, но проваливаюсь в черно-синюю пустоту его глаз и в панике иду ко дну.
Сорока отводит взгляд.
— Дома, в городе… — Он увиливает, и я напираю:
— А почему же ты тусуешься здесь, в глухомани? Прячешься от чего-то? Почему ты не в городе, не с ней?..
Над берегом повисает тишина.
В ушах пощелкивает, от пережитого волнения мерзкая холодная слабость расползается по конечностям, кровь отливает от лица. Я жду ответа, но Сорока резким движением смахивает надоевшую челку, встает и вновь отходит подальше. Разговор окончен.
Мои попытки узнать о нем хоть что-то снова потерпели фиаско.
Утопив в мягкий песок верную трость, неловко поднимаюсь и сообщаю:
— Мне пора… Как бы там ни было… Извини. И спасибо!
— Ага, — отзывается он, — еще увидимся. Пока.
* * *
Остаток дня пребываю в дурном настроении — пытаюсь читать, смотреть сериал, убираться, стирать, готовить. Но слова Сороки настигают везде и клюют в темя. Я жалею себя. Я отталкиваю от себя людей. Я прячусь. Позорно прячусь.
Вскакиваю и ковыляю в темный сырой чулан — там кипы старых газет ждут момента, когда Ирина Петровна снова отправит меня отбывать трудовую повинность. Замирая от омерзения, смахиваю тряпкой сухие крылья насекомых и лапки пауков, формирую из истлевших листов стопку, перевязываю ее бечевкой и волоку к веранде.
Опускаюсь на колени, просовываю газеты в мангал, щедро лью сверху жидкость для розжига огня и чиркаю каминной спичкой.
Пламя искрами взвивается в воздух, незнакомые люди на фотографиях съеживаются и поглощаются жадной чернотой.
Всколыхнувшиеся ассоциации пробуждают воспоминания — непроглядный мрак летнего леса, синий купол палатки