Это мог быть только Том.
А почему нет? После «прорыва» Неда он, что вполне естественно, захотел просмотреть записи доктора Мискин. Карен выдвинула ящик целиком и обнаружила, что искомая папка лежит на самом верху. Но Том за всю неделю ни разу не ночевал в городской квартире, ему пришлось бы выкраивать время, чтобы заехать сюда с работы. Но и это, каким бы добросовестным отцом он ни был, казалось маловероятным.
Она достала папку Неда, которая всегда вызывала у нее чувство вины своей объемистостью, и пролистала машинописные страницы с психоаналитическим отчетом Лии Мискин. Ничто в ее записях не помогло Карен понять, почему ее сын спустя пять месяцев после того, как ему исполнилось три года, перестал разговаривать, как будто это было одним из факультативных приложений к жизни. Впрочем, Мискин не вполне владела информацией. Карен сказала ей — в присутствии Тома, — что не было никаких предвестий. Но это не соответствовало действительности. Вскоре после того, как она стала брать Неда с собой в Овербек на свидания с Джо (исключительно в те дни, когда у няни был выходной), мальчик выдал ей как снег на голову: «Мам, я совсем не хочу учиться говорить».
Ну, с ним-то все как-нибудь утрясется, и, прости меня господи, совсем скоро, подумала Карен.
В конце папки ей попалась бумажка, затесавшаяся среди рецептов и карт развития, которые давным-давно следовало бы выбросить, но которые она хранила из сентиментальности. Это был номерок на прием к врачу из клиники на Леннокс-Хилл — той самой больницы, где родился Нед. Прием был назначен на 16 июня 1990 года, на 10.30 утра.
Прием, на который она так и не явилась.
Узнав подпись доктора Голдстона, Карен судорожно захлопнула папку, сунула ее назад в ящик и села на постель. Беспокойство, охватившее ее, как только она переступила порог квартиры, нахлынуло с новой силой.
Не этот ли документ искал Том в папке Неда — и, по всей вероятности, нашел?
Она как сейчас видела часы на стене палаты, видела себя, лежащую под ними на хирургическом столе: ноги пристегнуты ремнями, на колени наброшена простыня.
Семь минут…
Доктор велел ей лежать в этой позе семь минут, а сам удалился в кабинет, присел за письменный стол с кожаным верхом и принялся заполнять какие-то бумаги. Дверь он оставил открытой, и, чтобы его увидеть, достаточно было повернуть голову и чуть-чуть вытянуть шею. Рядом суетится сестра: заглядывает под простыню, приговаривая, что «там» все идет как по маслу.
Ей страшно, дико страшно. Такое чувство, что она в ловушке, что она никак не может очнуться от безумного кошмара. Уйти ей мешает не то, что исчезла одежда, аккуратно развешанная ею на стуле у кушетки, а присутствие доктора Голдстона, который то и дело поднимает лицо от своей писанины и улыбается ей ободряющей отеческой улыбкой, словно внушая ей, что она должна быть здесь, должна пройти через это тяжкое испытание («Осталось каких-то пять минут, Карен») только для того, чтобы доставить ему удовольствие.
Загорелый, привлекательный пожилой мужчина с густой шевелюрой тронутых серебром волос, с убаюкивающим, как виски с медом, голосом, доктор Голдстон немного напоминает ей Уолтера Кронкайта,[11]словно созданного для триипостасной роли отца, мужа и профессионала. Она переводит взгляд с часов на доктора и видит, как тот достает из ящика стола миниатюрный пульверизатор и брызгает им в рот, после чего, послюнив пальцы обеих рук, пошленько приглаживает непослушные лохмы (там, где они гуще и серебристее — над ушами), выбившиеся из-под лака. Видит, как он встает, поправляет белый халат с вышитой над сердцем монограммой и, посмотревшись в невидимое зеркало (явно не предполагая, что за ним наблюдают), одобрительно улыбается своему отражению гаденькой улыбочкой.
Потом достает черную пластиковую шкатулочку размером с контейнер для школьных завтраков, торопливо исследует ее содержимое, захлопывает крышечку и выходит из кабинета.
А что, если Том пытался связаться с доктором Голдстоном? Вдруг он уже с ним переговорил?
Нет, это не в его духе.
Что-либо выяснять у какого-то долбаного призрака.
Или все-таки…
Да нет, на самом деле не о чем беспокоиться.
Карен лежала в остывшей воде, лишь наполовину убежденная, и все же твердо решила не давать волю беспочвенным подозрениям. Никакого доктора Голдстона не существует — по их обоюдному соглашению, его вообще никогда не существовало.
Она уцепилась за мысль о том, что известие о фантазийном друге Неда вызвало у Тома желание перечитать записи Мискин. И вот он выкроил время в своем плотном деловом графике, приехал сюда и порылся в письменном столе; это лишь доказывает, насколько искренен он в заботе о мальчике. Возможно, Тому было неприятно сознавать, что его сына водят лечиться к какой-то «психичке» (он называл ее не иначе как «угрюмая мымра Лия», но испытывал к ней трогательное доверие). И думать нечего, что он заглянул бы дальше плотно исписанных листов ее пространных записей.
«Нед явно весьма желанный ребенок, — прочитала Карен в одном из первых отчетов Мискин, — чей мир начинается и кончается острым осознанием того, что он — центр крепкой, заботливой, любящей семьи».
Вода бесшумно падала из золотистого крана.
Карен разбалтывала горячую струю по всей ванне, проверяя невидимый поток пальцами ноги, пока случайно не повернула кран, и сразу стал слышен шум — скорее даже рев, на ее слух, — воды, бьющей по воде.
Время сомнений миновало.
Подтянув блестящее колено чуть не к самому подбородку, Карен осторожно смыла с ноги пузыристую пену, чтобы можно было осмотреть царапины на внутренней и задней поверхности бедер. Сеточка царапин, видневшаяся над ватерлинией, уже начала бледнеть; когда-то жесткие рубцы, теперь почти неразличимые на ощупь, были чувствительными, только когда она нажимала на них кончиками пальцев.
От горько-сладкого ощущения, воскресившего в ней чувство стыда и злости, на глазах выступили слезы. Но она была не в состоянии отделить эти эмоции от рабской убежденности в том, что получила по заслугам.
Прошлой ночью усталый с дороги и ко всему безразличный Том милостиво избавил ее от повторения урока. То, что он расширил границы до крови (без всякой мысли о том, что его жена могла принадлежать кому-то кроме него), служило ей предостережением — в этом она никогда не сомневалась. Но почему теперь он счел необходимым нарушить им же установленные правила безопасности — не должно быть ни увечий, ни ран, ни боли, причиняемых по злобе или из каких-либо мстительных побуждений, — если у него не было веских оснований подозревать, что у нее есть другой?
Она вспомнила, какое выражение лица было у Джо — у Джо, когда он говорил, что готов убить подонка, который такое с ней вытворял, вспомнила дикий кельтский огонь в его глазах, когда он грозился пристрелить Тома Уэлфорда как собаку, и вспомнила много чего другого, к чему Джо готов не был. Теперь она поражалась той смелости, с которой поведала ему об этой стороне ее отношений с Томом, чего он никогда бы не смог понять. Нечего было удивляться, что, когда запал прошел, Джо уже не столько ненавидел Тома за то, что тот с ней делал, сколько винил ее в том, что она ему это позволяла.