Эта книга содержит записки 1915–1918 годов. В них не рассказывается ни о битвах, ни о героических деяниях, а повествуется о другой стороне – о «задворках» войны, на которых гибли без сообщений в победных реляциях.
1915 год
Я получил свои пули в тот самый момент, когда поднял саблю, чтобы подать взводу сигнал к атаке. Хотел прокричать: «К атаке – копья наперевес!» – но мне удалось выкрикнуть лишь: «К ата…» Мое подразделение брызнуло в разные стороны, как лужица воды, по которой хлопнули кулаком, кобыла Целле взвилась свечой, зашаталась и опрокинулась навзничь.
Я смутно почувствовал, что все кончено, однако, хотя это было очевидно, не позвал маму. «Господь мой, – мысленно воскликнул я, – за что ты покинул меня?!» Профессор Шварц, наш преподаватель закона Божьего, упорно внушал нам эти слова как «ослепительно высвечивающие человеколюбие Бога-Сына», потому не удивительно, что они в это мгновение вырвались у меня.
Впрочем, мне было семнадцать лет.
Очнулся я с ощущением, словно мне отпиливают обе ноги. Рот был забит перепаханной землей – упав, я от боли грыз землю пашни. Я попытался отыскать свою саблю и тут заметил, что меня обокрали: бинокль, часы, револьвер, нагрудная сумка – все пропало. «Пленен!» – молнией пронеслось в голове. Словно в меня снова попали пули, и на этот раз угодили прямо в мозг.
А может, мне еще удастся спастись? Ног не чувствую, спина одеревенела, не могу даже переменить положения. Икрам горячо, словно между ними насыпали углей. Расстегиваю клапан брюк, засовываю внутрь руку. Справа, с внутренней стороны, четыре пальца пролезают в дыру, слева, пониже, над коленом, пролезает только один палец.
«Значит, ты истечешь кровью…» Осознание этого не причиняет боли; я уже потерял слишком много крови, чтобы как следует воспринимать происходящее. «Может, это даже лучше, чем плен?» – приходит утешительная мысль. Я удивленно смотрю на голубое небо и поворачиваю голову, краем глаза заметив какое-то движение. Это всего лишь одно из наших копий, чей черно-белый флажок бьется, словно взывая о помощи.
Некоторое время спустя подходит отряд казаков. К стремени одного из всадников привязан мой унтер-офицер, его лицо мертвенно-бледно, он хромает и с трудом переводит дыхание. Подойдя шагов на пять, он замечает, что я жив, и указывает на меня. Двое казаков спешиваются и вразвалку подходят ко мне. Один из них рассматривает мой окровавленный живот, делает красноречивый жест: «Этот не жилец…»
Однако они не препятствуют Шмидту-второму стянуть с меня брюки, чтобы наложить повязку. Напряженно гляжу на левое бедро. Если кровь сейчас оттуда хлещет, то все кончено, а если только сочится…
– Лишь сочится, – говорит Шмидт-второй, словно зная, о чем я думаю. Слева и справа лежит пара убитых солдат из моего взвода, он переходит от одного к другому, переворачивает их на спину, снимает с них перевязочные пакетики, кряхтя, опускается рядом со мной на колени, заматывает, заматывает…
– Свинство, – бормочет он мрачно. – Все время проступает…
Наконец они застегивают на мне мундир, берут под руки и поднимают. Правой рукой я обхватываю за плечи Шмидта, левой – за шею одного из казаков; мои ноги болтаются, как у тряпичной куклы, набитые опилками, без пружин.
– Ну, пшел! – кричат казаки и, бренча оружием, вскакивают в седла.
У Виндавы, маленькой курляндской речки, которую мы пересекаем вброд, Шмидт-второй поит меня. Я выпиваю подряд шесть кружек, но они для меня словно пять капель. В поисках брода мы наталкиваемся на лежащего в воде драгуна – он накололся на собственное копье. Это вольноопределяющийся Зюдекум – я узнаю его по очкам, проволочками закрепленным за уши.
– Глупый парень, – говорит Шмидт-второй, который тоже его узнал. – Он так плохо видел без очков, что оказался почти слепым, когда однажды потерял их. Ни разу не попал в мишень. Вот и получил…
По другую сторону Виндавы нас встречает новый отряд казаков. Среди них – пара наших коней, дюжина драгун из моего подразделения лежит между ними. Шнарренберг, мой вахмистр, смельчак, кавалер Железного креста, опирается спиной о мертвого жеребца. Зубы у него ощерены, ходят на скулах желваки.
– И вас, фенрих? – ворчит он разочарованно.
Подбельски, Шмидт-первый и Брюннингхаус приветствуют меня взглядами. Все молчат – каждый получил свое, у троих солдат первого взвода тяжелые раны от сабель и копий, у моих людей только огнестрельные.
– Черт побери! – наконец восклицает Брюннингхаус. – Во всяком случае, для нас война кончилась…
– Трус! – бормочет Шнарренберг. Желваки его задвигались сильнее, словно на зуб попалось что-то твердое, но он сдерживается.
Казаки веселы и добродушны, неожиданная победа делает их доброжелательными. Я понимаю их, несмотря на сибирский диалект, – моя мать была русской, и даже если нам никогда не позволялось говорить по-русски в присутствии отца… «Как хорошо, – думаю я, – что, когда отец был в море, я просил мать говорить на родном языке! И как умно с ее стороны, что она умерла до того, как разразилась эта война… Бог мой, что бы мне было делать? Она бы этого не пережила… А вот отец… Для него было само собой разумеющимся, что я пошел добровольцем в первых рядах. Он офицер».
Некоторое время спустя с грохотом подкатывают две санитарные повозки – телеги с решетчатыми боковинами и соломой. Мои люди, желая добра, укладывают меня первым, но казаки не хотят ждать и запихивают всю дюжину в обе повозки. Я получаю пятерых на свои простреленные ноги. Их тяжесть придавливает меня к перекладинам, лицо мое точно прижато к тюремной решетке. Совсем рядом крутится колесо, проходя всего в двух сантиметрах ото лба, рта и подбородка, – если решетка сломается, за один оборот с меня сдерет всю кожу до костей. С натугой отодвигаюсь, и это напряжение лишает меня последних сил.
К тому моменту, когда телеги останавливаются у дивизионного штаба, я настолько слаб, что у меня безвольно текут слезы. Рядом со мной лежит Шнарренберг, нас обоих, как самых нижних, оставляют, других кладут рядом в траву. Пару сдавленных жалобных стонов издает малыш Бланк. Шнарренберг бросает на меня быстрый взгляд.
– Черт возьми, фенрих! – сердито бормочет он, увидев мои слезы. – Покурите, помогает!
Он, обычно скуповатый, теперь сам сует мне в губы сигарету. Почему?.. У меня слегка кружится голова. После двух-трех затяжек глаза снова стали сухими.
Прискакали двое казаков, поперек их седел свешиваются окровавленные офицеры. Они болтаются, словно гуттаперчевые, лица их ужасающе обезображены. К нашей телеге подходит молодой забайкальский офицер. На нем сверкающие лакированные сапоги, синие галифе с желтыми лампасами, зеленого шелка рубашка.