М. Пришвин, Дневники, 21 декабря 1924 года.* * *
Церковь он увидел сразу, словно в один миг возвели перед изумлённым взором.
Белая, уютная, и Алексей мысленно окрестил её – Церковка.
Обнаружил неожиданно – летом. После похода в Третьяковку. Устал до изнеможения и, перенасыщенный впечатлениями, то есть когда уже и ноги не идут, и мысли никакие в голову не лезут, решил пройтись по улицам, восстановиться.
Выбрал теневую сторону, шёл не торопясь по узкому тротуару. И Церковка возникла словно бы ниоткуда в раздвинувшемся пространстве старинных зданий, в мареве узкой улочки старой Москвы, сбегающей вниз, к широкому проспекту.
Идти под уклон было необычно, уносило вперёд, словно другая воля подталкивала, торопила, заставляя непроизвольно ускорять шаг, но было это как бы исподволь, и невольно возникала улыбка от такого «насилия».
Он поднял голову. Невысокий купол, тускло блестящий в послеполуденном солнце, припылённый, как древняя монета, пролежавшая много времени в земле: прах въелся в позолоту и, кажется, его уже не вытравить. Но эта неказистость была благородного свойства, особого рода и вызывала восторженное уважение к чему-то давнему, хотя и неизвестному.
Храм словно врос в тесноту городского центра и слегка клонился на одну сторону, отчего казалось, что он присел и сейчас вот-вот плавно воспарит к городскому небу, блёклому от жаркого солнца, поднимаясь выше, пока, наконец, не исчезнет из поля зрения. Только капсула луковки, светящаяся благородным сусальным покрытием, изнутри заполненная множеством молитв во здравие и за упокой, будет лететь долго к далёким мирам. Там расшифруют эту информацию и очень удивятся тому, как много несуразностей у землян и какими мелочными молитвами досаждают они Творцу.
Алексей легко толкнул дверь, вошёл. В намоленной прохладе свет невесомо парил золотым и белым переливом, струился вверх, к скошенным квадратам оконцев под куполом. Он нёс умиротворение, притягивал, и уже невозможно было представить его другим, а именно таким и только таким – бесплотным и одухотворённым, насыщенная сладостным ароматом, физически осязаемая радость и такой вдруг – реальный полёт, в едином всплеске телесного и духовного на грани чуда. Он боялся, что этот миг так же быстро закончится, как и начался, жадно вдохнул, до лёгкого головокружения, словно пил до самой глубины, до бледных кругов перед глазами.
– Запах благовоний и фимиама, – подумал тогда. – Воскрешения градущих радостей. – И улыбнулся.
Он медленно огляделся по сторонам. Тёмные лики.
– Почему образов Матери с младенцем не меньше, чем икон Христа? Кажется, даже больше. Он – символ бессмертия духа, она – вечно нарождающейся жизни, но одно и другое произрастает из любви. Она – всем этим движет. Вот – Богородица держит младенца, а те, кто рядом, и даже дальние, переполнены любовью и радуются, потому что соприкоснулись с Божественным проявлением начала новой жизни, это сулит им важные открытия, надо лишь обернуться назад, поговорить с собой, по-новому взглянуть на давние события, оценить их иной мерой, через первородство, рождение.
Это прозрение обрадовало его, показалось важным и не случайным.
С некоторых пор он стал приходить сюда в двадцатых числах каждого месяца.
Только теперь мысленно он говорил – мой Храм, потому что церковь – это здание, а Храм – для души. Так он определил. Посещать Храм стало модно, Алексей же приходил сюда исполнить то, что обещал себе непременно осуществить, делал это неукоснительно.
Он стоял в сторонке, прислушивался к обрывкам молитв, доносившихся до него, вслух не поминая Бога, который присутствовал здесь, и это было всё равно что хвалить в глаза кого-то, кто и так об этом знает.
Тем более что молитв он толком не знал. Он складывал, как ему казалось – молитвы, а свободное пространство заполнял своими словами. Сложные же тексты на старославянском слушал почтительно, однако многое не понимал и принимал просто по звучанию, как хорошую песню о добре и любви на другом языке.
В прохладной гулкости Храма он вслушивался в музыку эха, в новые смыслы, которые зарождались в нём, в их звучание, они начинали приобретать цвет, объём, вкус – осязаемо, до лёгкого хруста, как нечто материальное, например, краска, нанесённая на холст и запечатлевшая это мгновение.
Что прорастало в нём в такие минуты? С чем можно сравнить это состояние? С лопающейся на солнце почкой дерева? дождём, безнаказанно заполняющим видимое глазу пространство? бодростью начинающегося летнего дня? или колким пощипыванием лёгкого морозца на щеках? Важное слово. Как начало снегопада, его движение и осмысление по-другому? Набежавшая тень лёгкой грустинки оттого, что лишь почувствовал, прикоснулся едва-едва и до конца не понял, что же это было в реальности, вокруг, но смутно, на зыбком краешке догадки. Как это важно, чтобы уверовать в то, что ты – человек и это свойственно только тебе.
Вот сейчас, позже лишь то состояние будет вспоминаться в какие-то минуты, а слова будут другие, потому что множество граней высветило стекло простой лампадки у иконы и едва приметное колебание медового потёка живого пламени свечи. Таинственные, нестрашные тени, неясные гулкие звуки долетающих молитв и взгляд на действо вокруг, будто изнутри, из центра происходящего. Где есть только он, и доступно понять, что в горизонтальной плоскости излучается больше синего, вертикально – красного, а мощная энергия не отпускает, держит крепко и спасительно, словно бурная вода в центре круговорота не даёт тёмным силам втянуть в глубь воронки. Затащить в чёрную, погибельную бездну безумной погони за несусветными благами, что в итоге окажутся они лишь чернильным, обманным облаком, за которым давно исчез неуловимый некто, заманивший в морок этой ловушки, перехитривший легко и ставший из добычи – охотником.
И всходил над Храмом старый месяц – вету́х, замирал ненадолго, а вскоре уже плыл юный – молоди́к. Они сменяли друг друга, и не было им дела до глупостей, гордыни и зависти, плодящихся на планете Земля, ставшей из зелёной и полной жизни – серой, закрытой губительным дымом труб и ядовитыми облаками взрывов бесконечных войн и смертельных экспериментов.