Если бы правда была цветным мелком и я могла бы завернуть его в обертку и придумать название для его цвета, я точно знаю, что назвала бы его «шкура динозавра». Я всегда считала, что знаю, какого она цвета, даже не задумываясь об этом. Но это было давно, до того, как я узнала то, что знаю сейчас о шкурах динозавров и о правде.
Дело в том, что нельзя определить цвет шкуры животного по костям, так что никто точно не знает, какого цвета на самом деле были динозавры. Годами я смотрела на их изображения и верила, что тот, кто их раскрасил, опирался на научные факты, но на самом деле это были лишь догадки художника. Я поняла это в один прекрасный день, сидя на переднем сиденье машины шерифа Роя Франклина, той осенью, когда мне еще не исполнилось тринадцать.
Примерно тогда же я поняла еще одну вещь — если ты чего-то не знаешь, это не значит, что ты глуп, это означает только то, что ты еще можешь размышлять и задавать вопросы. Например, о динозаврах — были ли они одного цвета с небом, как в то утро, когда я отправилась в Либерти? Или, может, они были такого же бурого оттенка, как пыль, которую поднимали мои ботинки на дороге у Хиллтоп-Хоум?
Будет неправдой сказать, что я предпочла бы знать, чем не знать, будь у меня выбор. Но некоторые вещи известны тебе без всякой причины, а о других ты не можешь знать, как бы тебе этого ни хотелось.
Правда в том, что знание или незнание не меняет того, что было. Если динозавры были синие, они были синие. Если они были бурыми, то так оно и было, знает ли кто-то об этом наверняка или нет.
Глава 2
Детт
Одно я знала точно, сколько себя помнила: у меня не было отца, только мама и Бернадетт, хотя мне этого было более чем достаточно. Сначала Бернадетт была просто нашей соседкой, но так продолжалось недолго. Моя мать меня по-своему любила, но не могла заботиться обо мне из-за своего глупого мозга. Однажды Берни объяснила мне это, сравнив маму со сломанной машиной.
— Все части механизма на месте, Хайди, и снаружи кажется, что он должен работать как надо, но внутри много маленьких деталек, которые сломаны, или погнуты, или вообще отсутствуют, и без них машина работает неважно.
Так оно и было.
Бернадетт все понимала про маму. Она знала, как говорить с ней и учить ее новым вещам.
Секрет был в том, что с мамой нужно было повторять одни и те же действия, снова и снова, ни капельки их не меняя, пока она наконец все не запоминала. Так Бернадетт научила маму пользоваться электрической открывалкой. Каждый день на протяжении нескольких недель она приносила к нам домой банки кошачьих консервов и открывала их перед мамой.
— Смотри, цветочек, — говорила она. — Поднять. Положить банку под нож. Нажать. Послушать жужжание. И все.
Скоро мама начала повторять эти слова за ней — правда, не все, но она кивала и говорила «и все» хором с Бернадетт. Через некоторое время Бернадетт разрешила маме открыть банку самой. Сначала мама не могла вспомнить, что делать, и путала порядок действий, но Берни не сдавалась и терпеливо ее поправляла, пока однажды мама не открыла банку самостоятельно.
— И все!
Не знаю, кто был довольнее, Бернадетт или мама.
После этого мама постоянно открывала все банки, которые находила в доме, — с супом, кошачьей едой или рыбой. Нам приходилось прятать их на верхней полке или дома у Бернадетт, потому что, если мама видела банку, она ее открывала, вне зависимости от того, нужно ли нам было ее содержимое.
Квартира Бернадетт находилась рядом с нашей. Раньше, когда здание только построили, эти две квартиры, по всей видимости, были объединены в одну большую, так что между ними осталась дверь. Теперь, когда Бернадетт приходила к нам в гости, ей не нужно было выходить из своей квартиры, что очень устраивало и нас с мамой, и в особенности саму Бернадетт.
Когда она рассказала мне об этом в первый раз, я подумала, что Бернадетт говорит, что у нее ангорафобия. Я нашла эти слова в Л.Д.Ч. (Лучший Друг Человека) — так мы называли Большой словарь Уэбстера, лежавший на столике в гостиной. Там было написано, что фобия — это страх, а ангора — шерсть длинношерстного животного ангорской породы, например козы или кролика. Однако, по словам Бернадетт, вместе эти два слова значили, что человек боится выходить из дома.
Потом я узнала, что болезнь Берни на самом деле называется агорафобией, а не ангорафобией, но суть была та же — Бернадетт никогда не покидала своей квартиры. Она не могла этого сделать, потому что тогда с ней случилось бы нечто ужасное. Бернадетт никогда не говорила что именно, но, когда она пыталась это объяснить, в ее глазах появлялся такой ужас, что я понимала — это действительно что-то очень плохое.
Бернадетт обожала читать. Она всегда сидела, уткнувшись носом в книгу, потом пальцем отмечала место, на котором остановилась, и старалась переделать свои дела как можно скорее, чтобы снова вернуться к чтению.
— Хайди, ты знаешь, что глаз страуса больше, чем его мозг? — Берни всегда сообщала мне что-нибудь интересное, что вычитала в книге. Если Бернадетт читала про Африку, она рассказывала мне не про оросительные каналы, а, например, про то, что слоны — единственное четвероногое, которое не умеет прыгать.
Каждый вечер, сколько я себя помню, Бернадетт читала мне вслух перед сном. Мы вместе укладывали маму спать, и Бернадетт приходила ко мне в комнату, садилась на край кровати и читала, пока у меня не начинали слипаться глаза.
Она читала мне «Паутинку Шарлотты»[1], «Маленького принца», выдержки из Библии и философии дзен. Она перевела «Ромео и Джульетту» на английский — я имею в виду, на мой английский, — и мы вместе плакали над концовкой. Она читала мне «Мифы Древней Греции» и детективы с Нэнси Дрю, биографию Махатмы Ганди и по два раза все книги из серии «Маленький домик в прерии»[2]. Бернадетт не могла выйти со мной гулять, но каждую ночь мы скакали через прерии в ситцевых чепцах, или на животе заползали в темные пещеры, или следовали за уликами по крутым и извилистым лестницам на вершины таинственных часовых башен.
Всему, что я знала, именно Берни научила меня, и она была превосходным учителем. Когда она мне что-то объясняла, ее слова поражали мой разум, как стрела, и оставались там навечно. Она рассказывала мне об арктических снежных бурях или перекрестном опылении, и внезапно я склонялась под порывами ледяного ветра или летела верхом на шмеле в самую сердцевину львиного зева. В мире Бернадетт никто не бегал — только «несся во весь опор» или «удирал». Никто не хныкал, а «стенал и причитал». Она знала несметное количество слов, а когда не могла найти подходящего, то придумывала его. Например, когда мама расстраивалась и начинала морщить лицо и двигать челюстью, Бернадетт обычно говорила: