ГЛАВА 1
Поезд дает гудок и трогается. Из окна высовывается мальчишка, смотрит на мужчину и женщину, машущих ему с перрона. Мужчина машет одной рукой, мелко и скромно, женщина — двумя руками и огромным красным платком. Мужчина — мой отец, женщина — Габриэла, Габи. На нем полицейская форма, потому что он полицейский, на ней — черное платье, потому что черное стройнит. Продольные полоски тоже стройнят. «А больше всего, — смеется обычно Габи, — стройнит, если встать возле кого-нибудь, кто еще толще меня, но такого поди найди!»
Мальчишка в окне поезда, удаляющийся, не отрывающий от них взгляда, точно видит в последний раз, — это я. Они остались теперь одни на все выходные — вот о чем я думаю. Все кончено.
Эти мысли не дают мне покоя, я пытаюсь выглянуть в окно, высовываюсь из него все сильнее. Вот рот у отца начинает кривиться, на лице — та гримаса, которую Габи зовет «последним предупреждением». Впрочем, мне-то что. Если так обо мне печется, не отправлял бы меня на два дня в Хайфу — да еще к кому.
Проводник на перроне громко свистит и машет изо всех сил, чтобы я убрал голову. С ума сойти, как эти люди в форме и со свистками всегда умудряются углядеть именно меня — даже в битком набитом поезде. Так я и послушался. Нет уж, пусть и Габи, и отец посмотрят на меня в последний раз. Пусть запомнят.
Поезд все еще едет вдоль станции — и понемногу на него накатывают волны плотного горячего воздуха, пахнущего дизельным топливом. В голове появляются новые мысли: о путешествии, о каникулах… Я еду в поезде! Один! Я подставляю лицо ласковому горячему ветру, поворачиваю к нему то одну, то другую щеку — пусть сотрет отцовский последний поцелуй. Никогда в жизни он не целовал меня так, на людях. Поцеловал и все равно отправил.
Теперь мне свистят уже в три свистка вдоль всего перрона. Подумаешь, оркестр. Когда и отец, и Габи окончательно исчезают из виду, я с независимым видом плетусь внутрь, всячески стараясь показать, как я презираю свистки. Усаживаюсь. Хорошо, хоть в купе никого больше нет. И что теперь? Длинная-длинная, в несколько часов, дорога до Хайфы, а в конце ее — мрачный, грозный, готовый к обвинениям доктор Шмуэль Вдохновенный. Учитель, наставник, автор семи учебников по педагогике и обществоведению и по воле случая мой дядя, старший брат отца.
Я встал. Проверил, открывается ли окно. Закрыл. Повторил операцию. Открыл и снова закрыл мусорный ящик. Больше ни открыть, ни закрыть в купе было нечего. Все работает исправно. Отличный поезд, последнее слово техники.
Я влез с ногами на сиденье и ухитрился вскарабкаться на верхнюю чемоданную полку. И спустился оттуда, пригибая голову, и проверил, не потерял ли кто-нибудь денег под скамейкой — нет, никто, ехавший здесь до меня, ничего не потерял. Аккуратные люди.
Ненавижу их обоих! И отца, и Габи. Взять и выдать меня дяде Шмуэлю, да еще когда! За неделю до бар-мицвы[1]. И ладно бы только отец — он, понятное дело, преклоняется перед старшим братцем и верит в его педагогический дар. Но Габи? Она же сама, когда дядюшка не слышит, называет его Филином. Это и есть тот особенный подарок, который она мне обещала?
В кожаной обивке сиденья — маленькая дырочка. Я засовываю в нее палец — дырка увеличивается. Говорят, иногда в таких местах находят деньги. Но я нашел только пружины и поролон. За несколько часов можно, пожалуй, проковырять ход сквозь три вагона, раскопать себе путь к свободе, исчезнуть и вовсе не доехать до дядюшки Шмуэля Вдохновенного (в прошлом Файерберга) — а там посмотрим, сумеют ли они отправить меня во второй раз.
Но пальца на три вагона не хватает — он кончается гораздо раньше. Я ложусь на скамейку, свесив ноги. Я — узник. Меня везут к судье. Из кармана сыплются монетки, раскатываются по полу купе. Найти удается не все.
Всякий в нашей семье хоть раз да проходил в молодости эту дядюшкину процедуру, эту жуткую церемонию, которую Габи называла «вдохновляцией». Но для меня это будет уже второй раз. История не знает еще человека, который пережил бы это дважды и остался в здравом уме. Я запрыгнул на скамейку и стал постукивать пальцами по стене вагона. А что, если в соседнем вагоне едет такой же одинокий узник, который жаждет установить контакт с товарищами по несчастью? Может, поезд битком набит несовершеннолетними преступниками и их всех везут к моему дядюшке? Я застучал уже ногой. Тут пришел проводник и прикрикнул, чтобы я сидел тихо. Я сел.
Прошлой «вдохновляции» мне хватило бы на всю оставшуюся жизнь. Это было сразу после истории с коровой Маутнера. Папин брат уединился со мной в душной комнатке и воспитывал меня аж два часа, непрерывно и без всякой жалости. Он начал беседу сдержанным шепотом, очень проникновенно, и даже назвал меня по имени, но спустя несколько минут с ним произошло то же, что и всегда, — он напрочь позабыл, где находится и с кем, и решил, видимо, что стоит на большом помосте посреди главной городской площади, а вокруг столпились знакомые и ученики, специально пришедшие засвидетельствовать ему свое почтение.
И вот теперь — снова. Без всякой причины, за здорово живешь. «Перед бар-мицвой тебе надо поговорить с дядей Шмуэлем». Это Габи сказала. Надо же, вспомнила, что у дядюшки есть имя.
Как будто я не знаю. Габи нарочно отправила меня подальше, чтобы никто не мешал ей уйти от отца.
Я встал. Постоял. Покачался из стороны в сторону. Снова сел. Нельзя было уезжать. Что я, не знаю их? Сейчас поссорятся и наговорят друг другу ужасных вещей, а меня с ними не будет, и уже ничего невозможно будет исправить, и судьба моя решается прямо сейчас.
— Почему не поговорить на работе? — спрашивает отец. — Я и так опаздываю.
— Потому что на работе вечно люди кругом и всегда кто-нибудь позвонит и оборвет на полуслове, а я хочу поговорить тет-а-тет. Пойдем, сядем где-нибудь в кафе.