Книгу «Портрет Невидимого» мне подарила Инге Лейпольд (1946–2010) — мюнхенский германист и переводчик с английского и французского языков, женщина, любившая яркие платья и запах лаванды, будто сама сошедшая со страниц этого романа. Страдая с подросткового возраста тяжелой болезнью позвоночника, она в университетские годы участвовала в студенческих спектаклях («проползала через сцену»), тогда и потом знала многих художников, скульпторов, поэтов. Ей, никогда никого не обременявшей своими недугами, тоже, как и ее другу Хансу Плешински, часто удавалось превращать повседневную жизнь в праздник. Мне сразу захотелось перевести эту книгу, отличающуюся особой широтой и зоркостью взгляда, терпимостью, правдивостью, человеческой теплотой. Работая над переводом, я узнала многое, чего прежде не знала, но оказалось, что еще сложнее, чем перевести такой роман, — найти для него (в нынешней России) издателя. Инге, чувствовавшая себя все хуже, все-таки нашла силы — в 2009 году — написать Послесловие. Хорошо, что за несколько недель до того, как ее не стало, я смогла доставить ей радость, рассказав, что издатель наконец нашелся.
Двум Невидимым — Инге Лейпольд и Фолькеру Кинниусу — с благодарностью посвящаю свой перевод.
Портрет невидимого
Стало что?[1]
Новогоднюю ночь 2000-го года я провел в Париже. И впервые за много лет навестил Сержа. Я избегал Парижа, а значит, и Сержа тоже, поскольку думал, что новых несчастий не вынесу. Из-за СПИДа Париж обезлюдел, лишился былых чар. Обитатели города на Сене долго верили, что сумеют обмануть вирус с помощью чеснока и красного вина. Но кончилось все тем, что Сержу пришлось побывать на сорока трех похоронах. Иль-Сен-Луи, когда-то цитадель неконвенционных любовных радостей, снова стал заурядным тихим островом. Серж жил теперь где-то в другом месте, в собственной квартирке, пусть крохотной, но зато с видом на Латинский квартал. В Париж он приезжал раз в месяц, на выходные. А остальное время от зари до зари вкалывал на винограднике стариков-родителей, в Руссильоне. От деда он унаследовал испанскую кровь и потому после буйной молодости, проведенной в столице, без особых проблем переквалифицировался в винодела.
Восемнадцатилетним мальчишкой, прочитав «Пьяный корабль» Рембо, он рванул в Париж. «Я мчался под морских приливов плеск суровый, минувшею зимой, как мозг ребенка, глух, и полуострова, отдавшие найтовы, в сумятице с трудом переводили дух»:[2]в сопровождении этих огненных строк он переступил порог отчего дома — и был таков.
Серж не интеллектуал, никогда ничего особенного из себя не строил. Но благодаря его испано-пиренейскому обаянию и красивому телосложению в Париже перед ним открылись многие двери. Такие люди, как его будущий друг Патрис Шеро, драматург Бернар Кольтес, молодой писатель Эрве Жибер, знаменитый режиссер Роберт Уилсон,[3]умудрялись где-то с ним познакомиться и потом охотно втягивали его во всевозможные эскапады: «Возьмем с собой Сержа», «Не заглянуть ли нам к Сержу?» Едва открыв дверь гостям, Серж уже спрашивал «Зa va?»,[4]предлагал всем выпить на дорожку и, не дожидаясь приглашения, тянулся за курткой. Я думаю, он даже фамилию Уилсона не смог бы написать без ошибок, из-за провинциального пренебрежения к таким формальностям. Но, с другой стороны, ведь именно техасец Уилсон приехал в Париж, а не Серж — в Техас.
Мой друг жил тогда в тридцатиметровой квартирке; в центре единственной комнаты стоял небольшой обеденный стол, вокруг — деревянные стулья с плетеными сиденьями. На стене — репродукция «Сада земных наслаждений» Иеронима Босха: босховские монстры напоминали отправившихся на пикник сумасшедших. Матрас, брошенный прямо на пол, в пределах досягаемости от раковины, компенсировал отсутствие отопления. Изредка он служил приютом для долговременных «пассий» хозяина. Но чаще на нем обжимались случайные знакомые, засидевшиеся до закрытия метро. Некоторые засыпали под тонкой простыней несчастливыми (из-за одолевавших их житейских забот), но, по крайней мере, не в одиночестве — отчего, проснувшись, были уже не столь несчастливы. Случались тут и оргии: впятером, вдевятером.
У Сержа в гостях бывали французы — точнее, бретонцы, большей частью шпана из предместий (les loubards,[5]чья небрежная самоуверенность производила на него неотразимое впечатление), — мальчики по вызову, ценившие это местечко, потому что им не интересовалась полиция, а также американцы, художники из русских эмигрантов, заезжие шведы… Всем им, когда они собирались за общим столом, было что рассказать и о чем поспорить. Чего-чего, а уж тем для разговоров в Париже всегда хватает. Выяснялось, например, что все присутствующие уже посмотрели «Каспара Хаузера», последний фильм Вернера Херцога,[6]и начинался обмен мнениями по поводу «немецкой меланхолии» и «бессловесности современного человека»; только потом разговор переходил на «неудобоваримую амстердамскую кормежку». Брюссель, как послушать их, был самым северным городом, где парижский жиголо еще может рассчитывать на приличный обед.
Серж не отличался щедростью. Гости сами приносили вино. Секретарь перуанского посольства отвечал за свежие булочки. Стейки, которые мы бросали на сковороду и поджаривали на двухкомфорочной плите, покупались вскладчину. Польский фотограф, пристроившись возле душа, натирал морковь. Морковная закуска нравилась всем, из-за цвета. Правильного владения французским ни от кого не требовали. Серж, говоривший с южным акцентом, обрел желанного и достойного собеседника в лице поляка, который безбожно коверкал грамматику, зато знал все самое существенное об универсуме, времени и бытии. Гости Сержа употребляли глаголы в непритязательном «настоящем»: «Если бы Колумб правда открывает Америку, она бы остается придатком Европы». Французские безработные вступались за свой родной язык только в исключительных случаях: «Этот сыр, Игорь! И этот контроль. Но эта республика и это Средиземноморье — это!»