Анастасия Муравьева
Платок
Это была нищенка-побирушка в красном линялом платке и валенках, которые носила даже летом. Каждый день она стояла на углу возле аптеки, нахохлившись как встрепанная птица. От аптеки расходились две улицы – одна, петляя, вела к городскому саду, где вечером собиралась молодежь, а вторая к остановке, откуда последний трамвай увозил подгулявшую публику.
Эта развилка объясняет, почему двое разных людей, – конечно, если язык повернется назвать кучу тряпья человеком, – встретились, жалкая нищенка и бравый матрос. Она просила подаяние у аптеки, куда матрос, конечно, никогда не зашел бы, если бы в тот вечер не возвращался с гулянья на свой баркас. Он был вполпьяна и шел, широко расставляя ноги, как человек, привыкший к качке. Был выходной, поэтому с утра матрос пил пиво в городском саду, а потом ждал, привалившись к ограде, когда начнутся танцы. Оркестр рассаживался, трубач сморкался так, что проходящие мимо девушки в цветастых платьях вздрагивали. Их подолы надувались парусами, матрос провожал девиц сальным взглядом, а за одной увязался, шурша клешами, но потерял в толпе.
Нищенка стояла у аптеки давно, появившись сразу после войны. В руках она держала кулек, очевидно, изображающий младенца, но кулек был тих и неподвижен все годы, что ее видели на аптечном крыльце, сколько там прошло после войны? Лет пять, не меньше. Обман был вдвойне нелеп, потому что ее давно заприметили жильцы окрестных домов и это было просто оскорбительно – пять лет предъявлять всем якобы младенца. А еще наглее было шептать: «Подайте вдове». Эка невидаль, вдове, да после войны все были вдовы, но не каждая вставала на углу улицы с не пойми каким свертком и кто в нем.
Лицо нищенки было трудно разглядеть – хотя никто и не пытался. Кому понадобится снимать линялый платок и разворачивать кучу тряпья, намотанного на воротник? Кулек она держала перед собой, бережно обхватив обеими руками, и это доставляло прохожим еще больше неудобств – мало того, что ее нужно было обойти, так еще и деньги приходилось бросать ей под ноги, что многим казалось как-то неловко. Что за побирушка без протянутой руки? Когда ей бросали мелочь, она перехватывала кулек одной рукой, опускалась на корточки, ловко поднимала деньги и прятала в карман.
В тот день нищенка как обычно стояла у входа в аптеку, с кульком на руках, и шептала: «Подайте ради Христа». Матрос, который рано ушел с гуляния, не дождавшись танцев, проходил мимо и шутки ради сорвал с нее платок.
Нищенка встрепенулась, закрылась обеими руками, еще плотнее прижав к себе сверток, словно ее раздели, оставив голой на улице, и отчаянно завертела головой. Матрос пошел вперед, насвистывая и размахивая линялой тряпицей. Нищенка, тяжело топая ногами в валенках, догнала его и схватила за полу бушлата.
– Верни платок, платок верни, – залопотала она, по привычке юродивой повторяя каждое слово по многу раз.
Матрос смерил ее взглядом и гоготнул: «Приходи ночью на баркас, тогда отдам!».
Он сказал так, не рассчитывая, что его поймут, тем более поймут буквально. Матрос действительно жил на баркасе, пришвартованном за городом. Дорога обрывалась у реки, где на отмели соорудили дощатый причал. Баркас был старый и ржавый, зато в нем имелась каюта с топчаном, где матрос ночевал. Сюда можно было привести девицу, конечно, не из парка, а попроще, вокзальную. Те не задирали нос, шли охотно, повиснув на руке, когда он вел их по сходням. Они взвизгивали, стукнувшись о притолоку, когда заходили в каюту, садились за столик, придвинутый к иллюминатору – запотевшему и мутному как бутылка водки.
Матрос сказал нищенке: «Приходи на баркас, там и получишь свой платок», не особенно соображая, что говорит. Уже садясь в трамвай, он обнаружил, что держит грязную тряпицу, покрутил ее в руках, да и сунул в урну на остановке, как бычок.
К вечеру у матроса разболелась голова, он вообще страдал головными болями после контузии, прогулки в саду приносили небольшое облегчение, но не сейчас, когда воздух сгустился от жары, необычной для поздней весны.
Пошатываясь, он добрел до баркаса и тяжело опустился на топчан, выглянув в иллюминатор. На берегу стояла та самая побирушка. Он вскочил и вгляделся пристальнее – так и есть, она. Как она нашла дорогу? Следила за ним?
Матросу стало не по себе, но он вышел на палубу и махнул ей рукой. Нищенка стояла нахохлившись, в руках сверток, похожая на ворону. Он помахал ей еще раз, даже крикнул: «Эй!», но она не двинулась с места, замерев в желтом круге фонаря. Он плюнул в воду и вернулся к себе. Баркас покачивался, волны с тошнотворным стуком ударяли в борта. Матрос растянулся на топчане, подложив локоть под голову, но ни унять головную боль, ни заснуть не получилось.
На улице совсем стемнело, и, выглянув в иллюминатор, он увидел, что нищенка по-прежнему стоит с кульком в руках, и ему почудилось, что она укачивает младенца.
– Ну что стоишь, заходи, раз пришла! – крикнул он.
Хотя нищенка стояла далеко и лица ее не было видно, матросу показалось, что она таращится на него, ухмыляясь. Не выдержав, он спрыгнул с палубы на берег, взял ее за под локоть и зло сказал: «Пошли».
Нищенка послушно засеменила за ним.
– Садись, – сказал он, заведя ее в каюту и накрывая на стол, чего не делал для вокзальных девиц. Он постелил газету, поставил два стакана, банку тушенки, кирпичик хлеба. Нищенка размотала свои тряпки и села напротив, сцепив руки на коленях. Сверток она бережно положила рядом с собой.
– Платок, платок, – шелестела она.
Матрос нарезал хлеб, плеснул водки, исподлобья взглянул на ее лицо. Оно оказалось не таким уж неприятным, даже молодым. Нищенка была бледная, с тонкой кожей, как у ощипанных птиц, и белесыми густыми ресницами. Она шевелила обветренными губами, словно простояла на морозе целый день, а не на пристани летним вечером. Говорила она еле слышно, так что матросу приходилось наклоняться к самому ее лицу, чтобы расслышать слова.
От водки она отказалась, а хлеб начала отщипывать по кусочку, катать мякиш, быстро отправляя крошки в рот.
– Нет у меня твоего платка, – матрос развел руками, стукнувшись о стены каюты, – не помню куды дел. Выбросил, наверное.
– Там деньги были, – прошептала нищенка, опустив глаза. – Деньги верни. В платке были.
– Не было там ничего! – матрос вскочил, ударившись макушкой о потолок. – Не ври, паскуда! Я не ворье какое-нибудь