Сигридур Хагалин Бьёрнсдоттир
Остров
Гумми посвящается
Нет человека, что был бы сам по себе, как остров; каждый живущий — часть континента; и если море смоет утес, не станет ли меньше вся Европа: меньше — на каменную скалу, на поместье друзей, на твой собственный дом. Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол, он звонит и по тебе.
Джон Донн (1572–1631)[1]
Этими словами Эрнест Хемингуэй предварил свой роман «По ком звонит колокол».
ПРОЛОГ
Услышьте меня.
Мы здесь. Мы живы.
Нас связывают тысячи разных нитей: слова, голоса, касания, кровь, песни, провода, дороги, беспроводные сообщения. Мы смотрим на одно и то же солнце на небе, слушаем одни и те же песни по радио, бормочем одни и те же слова себе под нос, когда моем посуду после ужина.
В этом заключается принадлежность к обществу. К нации или человечеству. От человека зависит, где провести границу.
Некоторые события связывают нас сильнее, делают еще ближе. Свадьбы, рождение детей и похороны собирают вместе семьи; катастрофы, войны и спортивные игры объединяют нации, заставляют самых разных людей идти в ногу.
Случается и так, что происходящее захватывает все человечество, переплетает судьбы всех людей, гравитация словно получает импульс, и мир сужается. Мгновение — он становится теснее, и каждый живущий помнит, где он был в ту самую минуту, когда пришла весть.
А иногда мир уменьшается до одного-единственного человека. Одного маленького человека в пустынном фьорде.
ГОЛОДНЫЙ ДОМ
Из серых сумерек вырывается свет, сверкает над горным хребтом и молоком стекает во фьорд. На прибрежной гальке появился на свет второй ягненок, он тоже темно-рыжий, как и первый.
Чертова тварь, так нестись к морю, чтобы родить, можно подумать, она хотела утопить бедолагу. Я смываю кровь с рук, бедолага тем временем неуклюже ковыляет к матери вместе с братом. Овца еще не оправилась, а резвые ягнята ведут отчаянную борьбу с силой земного притяжения, дрожа на тоненьких ножках, борются за свою жизнь на пути к соску матери.
Собака зевает и кладет морду на передние лапы, она устала от поисков. Я высматриваю воронов и чаек, других непрошеных гостей, боюсь, что они налетят на ягнят, оставшихся на хуторском пастбище. Нам нужно домой.
Рыжуха косится на меня своими недоверчивыми овечьими глазами; в них нет ни благодарности, ни послушания. Она лучшая в стаде, всегда ведет за собой других овец, которые лишь слепо следуют за ней. И то, что она не хочет рожать дома, а несется на берег, словно намереваясь броситься в море прямо во время ягнения, не сулит ничего хорошего.
Я беру ягнят на руки и шагаю домой. Тира показывает дорогу, овца следует за нами с громким блеянием, успевая на ходу скусывать бледные травинки. Весна в этом году ранняя. Вероятно, обернется июньскими морозами. Выбор у нас невелик.
Капли талого снега стекают с пожухлой травы, дорога превращается в ручей; то и дело на скалах и горных склонах раздается громкий шум, — зима выпускает фьорд из своих когтей, глыбы снега и камней сползают в море. И всякий раз сердце стучит, как неисправный поршень: они здесь, нашли меня, черт возьми.
Нет, еще нет.
Иногда беспокойство гонит меня к фьорду и на склоны, откуда я осматриваю свое маленькое королевство, эту бесплодную голодную вотчину, и убеждаю себя, что она хорошо скрыта от посторонних глаз в скалах и кустарнике; покинутый хутор, в котором, кажется, уже не одно десятилетие никто не живет, Голодный дом, имевший когда-то другое, более оптимистичное название. Нынешнее не искушает судьбу, я на него полагаюсь.
На небе ни облачка; нигде не вижу струек дыма, не слышу ни лая собак, ни человеческих голосов, ни шума моторов. Однако я этому не доверяю, скрываюсь в доме, как лиса в норе, как бокоплав под камнем, беглый преступник с двумя похищенными ягнятами. Дневной свет — ненадежный друг, но после бесконечной темной зимы я не могу его проклинать.
Загоняю Рыжуху с ягнятами к другим овцам, затем иду в дом. Встаю на пороге, закрываю глаза и втягиваю носом воздух; в доме пахнет влажностью, овечьим пометом и мокрой псиной. Резкий запах несет удивительное чувство защищенности.
Дверной косяк был когда-то выкрашен в белый цвет, но теперь посерел от старости, стал гладким и мягким на ощупь, как женская рука, и я глажу его, проходя в дом. Это одна из тысячи дурных привычек, которые наполняют мое существование, составляют мне компанию или что-то вроде того.
Восемь ступенек, и я в старой общей комнате, где на конторке под маленьким окном меня ждет дневник. Страницы истрепались и отсырели. Сегодня 15 мая, примерно. Безоблачное небо, штиль, восемь градусов тепла. Рыжуха родила двух темно-рыжих ягнят. Могло быть и хуже.
Я кутаюсь в одеяло, достаю из выдвижного ящика варежки и стараюсь не смотреть на маленькую чугунную печку. Слишком ясная погода, чтобы топить, все равно что запустить сигнальную ракету.
Остается только писать. Вспоминать и записывать. Однажды я назвал себя летописцем современности, и в этом что-то есть. Нет худа без добра. Сейчас я могу описывать давние события, сожалеть о том, что произошло, обуздать прошлое, вспомнить, как распалась связь, как потух свет и опустилась тьма.
ХЬЯЛЬТИ
Xьяльти Ингольфссон хорошо помнил, где его застала новость об атаке на башни-близнецы в Нью-Йорке. Он сидел в дорогом баре Копенгагена, собираясь вернуть на кухню заказанные королевские креветки, и с нетерпением ждал, когда подойдет кто-нибудь из официантов. Еще пару минут назад они сновали по залу, а теперь словно испарились. Извинившись перед cпутницей — однокурсницей-датчанкой, снисходительно принявшей его приглашение выпить после занятий, — он отправился искать официанта. Поиски привели на кухню, где все работники бара столпились перед телевизором и смотрели, как пассажирский самолет вонзается в небоскреб, будто нож в кусок масла. Не сказав ни слова, Хьяльти удалился через боковые двери и, вернувшись на место, объявил девушке, что официанты смотрят фильм про катастрофу. Она впервые за день рассмеялась, допила белое вино и попросила у него отксерокопировать конспекты.
И только когда по пути домой он увидел тот же сюжет на экранах всех