– А Яшку вы не видели? – спросил я почему-то.
– Нашего Яшеньку? – оживилась мама Кати. – Ну как же! Он столько помог следствию и вообще… Он уверяет, что Катя найдется!
– Он это сам сказал? – спросил я, напрягаясь.
– Да. Золотой мальчик! – воскликнул она. – Он и о тебе так хорошо отзывался…
«Золотой палач», – добавил я про себя. А вслух спросил:
– И как же он, интересно, отзывался?
– Ну как… Он сказал, что ты теперь для него свой человек.
– Значит, свой?
– Да, он так и сказал: свой… А может, ты хочешь перейти ко мне? Жить в семье? – вдруг спросила она.
– Зачем?
Мой вопрос прозвучал глупо. Однако она все поняла. Я подумал, что это было главным, ради чего она ко мне приходила. Но я не хотел, чтобы меня жалели.
Оставив мне тридцатку денег, расстроенная учительница ушла. А на следующий день попросился домой и я. Домой – значит, в колонию. Меня выписали.
Я пошел на наш местный поселковый рынок, где по воскресным дням торговали местные колхозники. На два червонца я купил крупно порубленной махры, потом направился к теткам, стоявшим рядком у дальнего забора. Пропустив пирожки с капустой, картошкой, луком, дошел до торговки, предлагавшей пирожки с ливером. Я посмотрел тетке в глаза, но ничего особенного не увидел. Все они, эти рыночные тетки и бабки, были как на одно синюшное лицо со следами непрерывных тягот и забот.
Я заплатил за пирожок остатками от подаренной мне тридцатки и, завернув его в лопушок, направился в сторону колонии. Оглянувшись, увидел, как следом за мной к тетке подкатил совсем молоденький курсант в морской форме и тоже купил пирожок. Не отходя, видно, был голоден, он с удовольствием засунул в рот полпирожка и стал жевать, а меня вдруг затошнило.
Неподалеку от сарая я вырыл под молодой сосенкой ямку. Земля была мягкой, песчаной и на ощупь прохладной. В эту ямку я положил купленный пирожок, не разворачивая лопушка, и засыпал песком. Сверху замаскировал травкой и присел рядом. Сосну легко было запомнить, у нее была редкая форма двух раздвоенных полукруглых золотых стволов, напоминающих по форме лиру.
Здесь меня и разыскал мой привычный страж Тишкин.
– За мной? – поинтересовался я, глядя на него снизу вверх. – Опять в сарай?
Теперь я мог на эту тему даже шутить.
– Что ты! Что ты! – с ходу затараторил он. – Ты у нас теперь свободный навсегда. – И, оглянувшись, добавил тише, что ему поручили передать: за мной должок – сходить в кинотеатр.
Слово «навсегда» вызвало у меня невольную улыбку.
– Кто передал-то? – поинтересовался я.
– Главный. Он теперь с Ленькой Пузырем все решает.
– А третий кто?
– Третий?.. Ну я, – сказал, помолчав, Тишкин. И на всякий случай заглянул мне в лицо.
– В люди выходишь?
Почувствовав в моих словах скрытую издевку, он тут же парировал:
– Ты тоже!
Я не собирался ссориться и вполне миролюбиво поинтересовался, когда мне надо туда идти.
– Сегодня. Ряд восьмой, место шестнадцатое.
– А спица?
– Спица будет. Не дрейфишь?
– Долго ли умеючи? – сказал наигранно я. И ничто во мне не дрогнуло, даже не колыхнулось. – Одним больше, одним меньше.
– Во! Главный тоже сказал… Только не велел тебе передавать… Медведь, сказал, попробовавший человечины, навсегда становится людоедом.
– Это я, что ли, людоед?
Тишкин вздохнул и не ответил.
Я покосился на тайное мое захоронение и спросил:
– А что, брат Тишкин, не хочешь ли ты закурить?
– А курево есть?
– Есть. Нужен огонек.
– Огонек будет, – оживился он. – Я кресало твое вернул.
– Украл, что ли?
– Ну и что?
Я достал из кармана махорку, а другой рукой залез за пазуху и извлек книжный листок, подаренный Катей. Пробежал глазами:
«Кручинина… Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…
Незнамов. Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.
Кручинина. Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?»
– Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь? – спросил я, отрываясь от текста.
– Чё?
– Про любовь, говорю. Ты знаешь, что это такое?
– Чё? – явно дурачась, повторил он.
– Хрен через плечо, – ответил я и разорвал листок пополам.
Мы свернули из чужой, совершенно нам не нужной любви по цигарке и с удовольствием затянулись едким самосадом…
Эпилог
Через пятьдесят лет он вернулся в это место и не без труда разыскал развалины колонии и тот сарай, где довелось сидеть в ожидании казни. Из Чечни, где получил две пули от федералов в шею и руку, подлечившись, добирался в Россию сложным путем через соседнюю республику. Выручало обличье: уж точно не горец и не черный, а самый обычный беженец-пенсионер, ищущий работу сторожа, чтобы на исходе жизни как-то выжить. Он даже сосенку-лиру нашел, хоть и не сразу, потому что рядом выросла трехэтажная вилла с вычурными башенками и конусной острой крышей. Все это скрывал пятиметровый краснокирпичный забор. Слава богу, сосенка-лира оказалась не загнанной в чужой двор, а стояла по эту сторону забора. Но она не только подросла, а уже и постарела, один из двух округлых стволов начал сохнуть.
Он присел на траву, опершись здоровым плечом о шершавый ствол, достал сигарету и закурил. Потом поднялся и не спеша добрел до сарая. Вдруг показалось, что Тишкин еще там и его ждет. Сарай тоже одряхлел, дверь, когда-то крепкая, была сорвана с петель, крыша стала дырявой. Было очевидно, что не сегодня-завтра его снесут.
– Тишкин, – позвал негромко, хотя слышать здесь его никто не мог. – Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь?
– Слыхал, как же, – ответил тот, присев рядышком и прикуривая от его сигареты. Сам он держал в руке самокрутку.
– Ну и как? Тебе повезло?
– Нет.
– Почему?
Тишкин затянулся и проследил глазами за голубой струйкой дыма, пущенной вверх. Внешне за эти годы он никак не изменился, только глаза стали совсем не детские. А широкую улыбку стерло совсем.
– Да все потому, думаю, что мы не научились любить. А ненависть, знаешь… Ты после колонии много пострелял?
– Много.
– Где?
– Везде. Последнее время на Кавказе…
– А зачем?