Тут Криштоп, старчески прищурившись и разглядев наконец Оберга, сказал из дверей:
— Да это же тот самый офицер, что... — и добрый управляющий прикусил язык, вспомнив, что не о всём можно рассказывать старшим Ланецким; просила же панна Люба поберечь её стариков.
— Какой офицер? — обернулся к нему Ян.
— Проще говоря, он уже бывал здесь, — выкрутился Криштоп. — Это добрый человек. И можно не волноваться: грабить нас он не станет и никого здесь не обидит.
— Чего же он хочет? — спросила Алоиза.
— Я думаю, он хочет... видеть вашу дочь.
Озадаченная пани Алоиза не знала, что и думать; она, пожалуй, даже была смущена тем, что, похоже, очень многого не знала, когда пребывала в уверенности, будто является полной хозяйкой здесь, у себя в имении. Теперь она имела случай убедиться, что не каждая мышка ей докладывается, и не каждая птичка наушничает, и кое-какие важные события проходят у неё за спиной. Почтенная пани собиралась устроить Криштопу допрос, но...
Но тут и сама Люба выбежала на крыльцо.
— Густав! Это же мой Густав!..
Спустя мгновение девушка была уже возле любимого, и они заключили друг друга в объятия.
— Что же вы не приглашаете гостя в дом? — обратила к родителям совершенно счастливое лицо Любаша.
И она потянула капитана Оберга к крыльцу.
Капитан, однако, сделав новый вежливый полупоклон старикам, подхватил её на руки и подсадил в седло. А Ланецким он сказал:
— Госпожа и господин! Не бойтесь за вашу дочь. Ни я не обижу её, ни кто-нибудь из моих людей её не обидит. И что допустил Господь, то не поправить ни вам, ни генералам и королям. А Господь допустил нашу встречу, — и он, указав Любаше на реку, повёл коня через двор под уздцы.
Пан Ланецкий, ровным счётом ничего не понявший из его речи, видя, что увозят его дочь, схватился за саблю. Однако сама Любаша остановила его:
— Я прошу вас, не тревожьтесь, родные. Со мной ничего не случится. Я скоро вернусь.
И старый Ян отпустил рукоять сабли. Такой радостью полнились глаза его дочери, что не смог бы любящий родитель выразить это словами; радость её выдавала великое чувство — ради которого она родилась, жила, росла, цвела — былинка, девочка, невеста, ненаглядный цветок и утешение родительского сердца, — и ради которого пришёл, наконец, этот летний день; девушка прямо-таки светилась вся; давно отец не видел её такой.
— Вот и жених объявился, — промолвила с тихой грустью Алоиза, хотя как будто за дочь радоваться должна была.
...Солдат своих капитан отпустил в лагерь, а коня верного он пустил пастись на лужок. А с Любой сели они на бережку ручья, несущего свои быстрые, журчливые воды к Проне, на живописном бережку ручья, омывающего корни старых тенистых вётел, нашли они укромное местечко.
— Люба, милая Люба! — не мог наглядеться на девушку Густав. — Я не верю глазам, которые видят тебя. И не верю рукам, которые держат тебя. Я боялся, что уже не найду тебя...
— Густав, я думала, что больше никогда не увижу тебя. Я болела тогда — в начале зимы. Потом ездила к хижине. Но тебя уже не было там. На обратном пути я так плакала... И всё думала: как же буду жить, не видя больше тебя?
— Я поверю губам, которые поцелуют тебя... Милая Люба, почему ты тогда не пришла? Разве я чем-то обидел тебя? Может, ты заболела и не могла прийти?.. Ах, я счастлив, что снова вижу тебя, моя любовь, моя нимфа!.. Я ждал тебя в том лесном доме несколько дней. Потом искал тебя. И даже сюда приходил — влекло меня сердце. И стоял в поле... Вон в том поле, — указал он рукой.
— Если б был ты тогда рядом, мой славный Густав, я не болела бы так тяжело. Ведь не страдала бы душа, — Люба взглянула туда, куда показывал он. — А ты правда приходил той ночью, Густав? Ты искал меня? Или это во сне мне чудилось?
Оберг покачал головой:
— А бывали мгновения, ангел ненаглядный, когда жизнь моя висела на волоске, когда, казалось, сил не было, чтобы сделать последний, спасительный шаг, когда уж оставляло желание бороться до победного конца — как будто близкого и как будто недосягаемого. Но я вспоминал о тебе, милая дева, и воспоминание это придавало мне сил — чтобы сделать этот шаг, чтобы выжить... Я же обещал вернуться.
— Я не находила себе места, мой любимый. Я боялась, что забуду твоё лицо. И мечтала о том, чтобы увидеть тебя во сне. Но ты мне не снился, не снился. И тогда я гадала, загадывала...
У нас на Святки девушки гадают. Я с ними... Я распускала волосы, я снимала бусы, мой Густав, и кольца снимала, твердя мысленно имя твоё, я развязывала все узлы на одежде — так хотела, чтобы ты мне приснился!.. Но ты не приходил и во сне. Я даже воду запирала на замок и шептала волшебные слова: «Приди, мой суженый, пить попроси». А ты опять не снился... Я плакала ночами, боясь забыть твоё лицо. И вот я вижу тебя наяву и глазам своим не верю... Поцелуй меня. И я поверю своим губам...
— Я слушаю твой голос, Люба, и мне несказанно хорошо!..
Так, обнимая друг друга, целуя друг друга, даря один одного ласками, радуясь новому, счастливому обретению друг друга и бесконечно говоря, говоря, хотя ничего не понимая из сказанного в частности, но как будто всё разумея в общем, просидели наши влюблённые в своём укромном уголке, в уютном гнёздышке под ивами, на толстом ковре прошлогодних листьев и мхов, укрытые плетьми плакучих ветвей, до вечера. И когда уж начало смеркаться, заметили и вспомнили они, что, кроме их любовного мирка, существует ещё безграничный внешний мир, могущий быть сколь прекрасным, столь и жестоким, могущий за долгожданной, вожделенной встречей прислать внезапное расставание, мир, в котором тепло вполне легко сменяется холодом, очарование разочарованием, красота безобразием, в котором добро до обидного равнодушно сменяется злом, а ясный день — глухой ночью... Эта самая видимая перемена — приход сумерек — напомнила им, и что любовные утехи, маленькие амурные радости не могут продолжаться бесконечно, и что надо приступать уже к каким-то действиям, на которых, как на основе, возводить своё будущее, прекрасный светлый храм.
Тогда Густав о будущем и заговорил. Он показал рукой на север и сказал, что в той стороне, далеко-далеко за лесами, за морем есть родина его — Королевство Швеция, и есть там прекрасный город Стокгольм, в котором ждёт его родительский дом.
— А на северо-западе, — здесь он показал в сторону Могилёва, — есть такой же прекрасный город Рига, в который я должен отвести своих солдат — тех, что доверились мне.
Лицо Любаши сделалось грустным.
— Да-да, Швеция... — повторила она. — Да-да, Рига...
Видя, что Любаша его понимает, Густав сказал, что не может долее оставаться в здешних местах: он должен держать слово, вести своих людей домой, и он должен избежать новых жертв. Между тем вот-вот к тому же броду подойдут русские, которые до сих пор ищут его южнее, в степях, и тогда будет новая, уже бессмысленная, битва, и никто не может знать, чем закончится эта битва лично для него... Таким образом... — здесь волнение заставило его побледнеть, поэтому лицо его, серьёзное, сосредоточенное, стало особенно ясно видно Любаше в сгущающихся сумерках, — исходя из сказанного... нет, о Боже! всё это не те слова...