Курьез бывал, когда забудут сбросить с паровоза жезл, а признаться-то не хотят, вот и кричат: ищите, мы сбросили! Ползают бедные станционные работники по платформе на четвереньках зимой, копают снег, ищут…
Дежурный, получив жезл, возвращается к себе в помещение, вставляет его в аппарат и докладывает диспетчеру: «Диспетчер! 27-й проследовал в 15 минут ходом!» А за сотни километров от станции, в особняке отделения дороги, склонившись над графиком движения, красиво очерченным аккуратными синими и красными линиями, его слышит по селектору диспетчер — главный командир движения на участке. Он в левой руке держит подстаканник с горячим чаем, а в правой, между пальцев, — пару-тройку цветных карандашей. С удивительной ловкостью выхватывает он один из них, в данный момент необходимый, не выпуская из пальцев остальные, и почти невесомым движением, с локтя, уронив на график линейку и прижав ее мизинцем, мгновенно прочерчивает по диагонали цветную линию, с поразительной точностью прервав ее в нужном месте, а потом стремительно выводит на границе линии цифру 15. И при этом еще успевает скомандовать следующей станции, нажав педаль микрофона: «Пропустить 27-й ходом, по проходу отправляйте четный литер!» Оттуда в селектор ему докладывают, как солдат офицеру: «Понято! По проходу 27-го отправляю четный литер!» Да, акробаты были тогдашние движенцы, ничего не скажешь. Работали без всякой радиосвязи, без автоматики — и пропускали поезда графиком, да какие потоки! Теперь-то всё это машина чертит и компьютер помнит…
Вслед за получением жезла и свистком главного кондуктора механик, как поется в песне, дает отправленье громким свистком. «Поршня за работу свою принялись, из кранов раздалось шипенье»… Чтобы из-за воды, которая скапливается в цилиндрах, не произошел гидроудар и цилиндровые крышки не выбило, дышла не погнуло, открывали перед троганием с места цилиндропродувательные краны. На паровозах царскосельской поры открывал их помощник машиниста, сперва бежал радом с паровозом, а потом закрывал краны и вскакивал на ходу. После сделали эти краны с приводом из будки. Когда в цилиндры подается пар, в эти краны он с шипением вылетает и образует возле передка паровоза необыкновенно живописные белые усы. Прежде чем открыть регулятор, машинист всегда посмотрит на машину и помощника спросит — нет ли кого возле кранов, потому что ошпарить человека можно — и бывало.
«Последняя стрелка мелькнула вдали, раскинулась даль перегона»… Стрелочные фонари были разной конструкции. Наиболее живописными представляются самые первые указатели в виде лиры и так называемый фонарь Бендера, прослуживший до 1920-х годов. С ними железнодорожный пейзаж действительно звучал как музыка! Фонарь Бендера хотя и сам напоминал произведение искусства и сигнализировал красиво — но был чересчур сложным, поэтому после перешли на более функциональные круглые желтые «глаза» флюгарок, которые служат до сих пор, и на полосатые указатели в виде стрелы на вспомогательных путях. Опытные машинисты всегда смотрели положение стрелки не по фонарю, а по переводному рычагу. Стрелочник, который, как известно, во всем виноват, может свернуть фонарь по неосторожности, а вот положение рычага — это уже точное подтверждение того, на какой путь «разделана» стрелка. Существовали еще крестовины с переводным сердечником — по ним можно было ехать на пересечении путей и в ту, и в другую сторону, и у них был свой сигнальный указатель в виде двух маленьких сходившихся стрелочек Однажды довелось увидеть такой чудом уцелевший указатель возле здания бывшего депо Торжок…
Стрелочники стоят на постах с флажками: развернутый желтый — на боковой путь, свернутый желтый — прямо. Ночью у них в руках фонари — молочно-белый или желтый соответственно. Проводят поезд, посмотрят на хвостовой сигнал — на месте ли, и уходят в свою будку доложить дежурному по станции. Там у них есть печурка, стол, стул, плитка, чайник, шкафчик, зеркало и служебный телефонный аппарат. Постепенно стрелки становились автоматическими, стрелочники делались не нужны и исчезали, а с ними и их будки.
«Раскинулась даль перегона…»
Авторы паровозной песни хорошо знали это состояние, когда заканчивается станция, гремят последние стрелки и перед локомотивом разворачивается одновременно привольная и привлекательная, и в то же время таинственная и тревожная перспектива перегона…
Стучи, дорога! Гляди вперед, машинист! Потянулись столбы да пикеты… Каким же другим, совсем непохожим был раньше железнодорожный пейзаж! И провода телеграфные на высоких просмоленных столбах по-другому висели — более скученно и нарядно, и путь лежал на деревянных, а не на бетонных шпалах. И никакого бетона в пейзаже и духу не было — вот в чем главное различие времен! На каждом переезде стоит у шлагбаума и провожает сторожиха, как на картине Перова, издали видны семафорные крылышки и предупредительные огни станции. Никакой контактной сети — линия взгляду чиста, зато все домики, казармы и прочие путевые здания — всё в основном старинное, обихоженное, затейливое, всё ярко и пригоже покрашено, огороды и палисадники цветут, коровы и козы рядом пасутся, стожки сена поодаль стоят, тропка бежит вдоль рельсов, натоптанная путевыми обходчиками. Вольготно паровозу ворваться в эту стихию навстречу свежему ветру и ароматам дикой местности! Тянутся по бокам широкие полосы отвода, спасающие придорожный лес от паровозных искр, вдоль по откосам стоят густые девственные травы, колышутся полевые цветы, зимой — сугробы могучие со следами зверей, снеговые моря-перекаты без края.
Это состояние — попадание в дикий мир перегона — умудрился, лишь раз прокатившись на паровозе, прочувствовать и передать Иван Бунин. «Едучи в Орел, опоздал к пассажирскому поезду — и тотчас устроился на паровоз товарного. Помню, влез по высокой железной подножке во что-то грубое, грязное, стою и смотрю. Машинисты в чем-то сверх меры засаленном, железно блестящем; так же засалены, блестящи и лица их, негритянски разительны белки, словно нарочно, как у актеров, подмазаны веки. Молодой резко гремит железной лопатой в каменном угле, наваленном на полу, с громом откидывает заслонку топки, откуда адски вырывается красный огонь, и размашисто осаживает этот ад чернотой угля с лопаты, старший перетирает пальцы ужасающей по своей сальности тряпкой и, швырнув ее, что-то дергает и что-то повертывает… Раздается раздирающий уши свист, откуда-то горячо обдает и окутывает ослепляющий пар, оглушает что-то вдруг загрохотавшее — и медленно тянет вперед… Как дико грохочет этот грохот потом, как всё растет и растет наша сила, прыть, как всё вокруг трясется, мотается, прыгает! Застывает, напряженно каменеет время, ровно трепещет по буграм с боков огненный, драконий бег — и как скоро кончается каждый перегон! А на каждой передышке после него, в мирной тишине ночи и станции, пахнет лесным ночным воздухом, и из всех окрестных кутов бьет, торжествует, блаженствует соловьиное пение…» (И. Бунин «Жизнь Арсеньева», книга пятая).
Машинисты всё про свои дороги знали, все достопримечательности, и кто из интересных личностей живет в какой деревне, и как эти деревни называются, и где какая речка или озеро, и их названия тоже, даже самых маленьких, и где, когда и что на участке произошло, всё памятное, и природные заповедные места — от стариков тянулись легенды, из вечных разговоров в «брехаловках», в поездках. На лесных линиях брали с собой в рейс корзинку — пока стоят на скрещении на тихом разъезде, успеют иной раз белых и подосиновиков хорошо набрать прямо тут же, у пути. Знали, когда и куда взглянуть на ходу, все коварные переезды, переходы, лично знали и многих людей на участке, а те знали машинистов, и поэтому отовсюду, с каждой придорожной лавочки или плетня паровозу кивок и привет. Полоса отчуждения… В те времена это отчуждение сразу ощущалось. Завидят постороннего человека на пути — сразу к нему: кто такой? Зачем по путям ходишь? Чего здесь надо? Бдительность проявляли искренне, всё ждали своего шпиона, за которого орден дадут…