Конец 1936 года был отмечен торжественным утверждением Конституции и последними отголосками празднества «нового ренессанса». Лидия Жукова вспоминала о встрече нового, 1937 года: «Сначала Мариинка, где директорствовал еще наш приятель, Рувим Шапиро… помню аванложу, апельсины, и оживление, и ожидание праздника, вкусной еды, веселья». Потом компания отправилась к директору ленинградского отделения Госбанка Давиду Межову, а затем «кавалькадой, на межовских машинах, поехали к писателям, туда, к Неве… Мы были еще очень молоды, и нам хотелось всей этой „мелкобуржуазности“ — проехаться на машине, хлебнуть пьяноватого угара, кричать за столиками „С Новым годом“… У писателей было бестолково: шутовские колпаки, ленты цветастого серпантина, связавшие столики, людей невсамделишной, наигранной карнавальностью, атмосферой веселья, в котором было больше наигрыша, чем подлинной радости». Все ускоряющееся кружение, карнавальное смешение лиц и личин, тревога под маской беззаботности — таким было завершение «нового ренессанса». Ирина Кичанова вспоминала о московском веселье 1937 года, когда они с мужем, композитором Никитой Богословским, и их друзья, «герои Арктики, подчеркнуто скромные чекисты, увешанные орденами, актеры, писатели», — «вся эта разудалая компания по вечерам неслась из „Националя“ в Клуб мастеров искусств»; и в Ленинграде «Никита продолжал носиться по городу с еще бо́льшим остервенением, чем в Москве, но только по ленинградскому кругу: из Дома кино в Дом актера, с банкета на банкет». О лихорадочном «кружении» писала и Лидия Жукова: тогда у ее мужа появился новый приятель, «задира, обожатель дам… он пришелся очень по вкусу моему суровому, ученому Мите. Вместе, заступаясь за „вдов и сирот“, они били кому-то морду, куда-то неслись, таясь от жен, болтали „про баб“, словом, прожигали жизнь в меру того, что доступно было жуирам тех лет». В воспаленном воздухе конца 1936-го — начала 1937 года было растворено страстное желание жить, заслониться от гибели неведением, работой, суетой, любовными увлечениями и романами, ведь в большинстве своем люди советской элиты были молоды. Там, где скоро будут решаться их судьбы, тоже царило жутковатое веселье. Оставшийся в 1938 году на Западе видный деятель НКВД Александр Орлов вспоминал: «20 декабря 1936 года, в годовщину основания ВЧК-ОГПУ-НКВД, Сталин устроил для руководителей этого ведомства небольшой банкет», на котором один из них развлек товарищей, изображая Зиновьева перед расстрелом: «…поддерживаемый под руки двумя коллегами… Паукер простер руки к потолку и закричал: „Услышь меня, Израиль, наш Бог есть Бог единый!“» Пройдет немного времени, и многие присутствовавшие на этом банкете, в том числе шутник Паукер, будут расстреляны.
«Тридцатые — коллективизация, украинский голод, процессы, 1937-й — и притом вовсе не подавленность, — вспоминала о настроении молодой интеллигенции Л. Я. Гинзбург, — но возбужденность, патетика, желание участвовать и прославлять… Это было возможно и в силу исторических условий, и в силу общечеловеческих закономерностей поведения социального человека. К основным закономерностям принадлежат приспособляемость к обстоятельствам; оправдание необходимости (зла в том числе) при невозможности сопротивления; равнодушие человека к тому, что его не касается». Эти закономерности позволяли находить объяснение для любого абсурда, например для приказа учителям сдирать обложки с ученических тетрадей, рвать их и сжигать. В начале 1937 года, к столетней годовщине гибели Пушкина, были выпущены школьные тетради с обложками, украшенными иллюстрацией Васнецова к «Песни о вещем Олеге», но «кто-то рассмотрел, что узоры на мече Олега образуют слова: „Долой ВКП(б)“. Буква „б“, правда, не на мече, а где-то на каблуке княжеского сапога», вспоминал Краснов-Левитин. Оправдание насилия позволяло равнодушно относиться к «изъятию» из города дворян и других чуж— дых элементов; в марте 1937 года из Ленинграда было изъято 3627 человек, среди них рабочие и служащие, которые, скрыв свое происхождение, втерлись в ряды ВЛКСМ и даже ВКП(б)! В Ленинграде не было покоя даже в относительно спокойные времена, в глазах советских вождей он всегда был гнездом крамолы, и массовые репрессии здесь начались раньше, чем в других городах, — в 1936 году наряду с планомерными высылками горожан здесь производилась «окончательная ликвидация троцкистско-зиновьевского подполья». По свидетельству Краснова-Левитина, в 1936 и 1937 годах «несметные толпы наполняли оставшиеся храмы… В великом посту сотни тысяч человек приступали к исповеди и причастию. Подавалось огромное число записок о здравии „скорбящих“ (термин „заключенный“ был запрещен)». Весной 1937 года в очередную волну арестов людей, обвиненных в принадлежности к троцкизму, попал заведующий сектором истории культур и искусств Востока в Эрмитаже Дмитрий Петрович Жуков.
«Большой террор» 1937–1938 годов — одна из загадочных страниц советской истории. Чем он был вызван, какие цели преследовал, против кого был направлен? Его нельзя объяснить экономическими причинами, ведь, судя по данным статистики, промышленность тогда находилась в периоде роста, собранный в 1937 году урожай зерна намного превысил урожаи предыдущих лет; уровень жизни городского населения, по сравнению с началом 30-х годов, заметно повысился. «Большой террор» невозможно объяснить стремлением Сталина укрепить свою власть[105], к этому времени она была незыблемой. В современной литературе можно встретить утверждение, что политика Сталина была направлена на укрепление государства, но какой государственной необходимостью объяснить арест полутора миллионов граждан и казнь почти 700 тысяч человек? Правда, за время коллективизации в стране было загублено в несколько раз больше человеческих жизней, однако террор 1937–1938 годов оставил в памяти современников особый отпечаток. Арестованный в 1938 году поэт Николай Заболоцкий писал, что в тюрьме у него «созревала странная уверенность в том, что мы находимся в руках фашистов, которые под носом у нашей власти нашли способ уничтожать советских людей, действуя в самом центре советской карательной системы. Эту свою догадку я сообщил одному старому партийцу, сидевшему со мной, и с ужасом в глазах он сознался мне, что и сам думает то же, но не смеет никому заикнуться об этом».
Однако постановление о начале массовых репрессий было принято не фашистами, а Политбюро ЦК ВКП(б) 2 июля 1937 года, и уже через две недели ленинградское Управление НКВД направило начальникам окружных отделов этого ведомства и руководству милиции приказ взять на учет «бывших кулаков, уголовников и других враждебных элементов, ведущих активную антисоветскую подрывную работу», и внести их в списки двух категорий. Отнесенные к первой категории люди «подлежат немедленному аресту и, по рассмотрении их дел на тройках, — расстрелу», попавшие во вторую, «менее активные, но все же враждебные элементы… должны быть заключены в лагеря или тюрьмы на срок от 8 до 10 лет»[106]. 31 июля 1937 года в ленинградское Управление НКВД пришло распоряжение Ежова: «Согласно представленных Вами учетных данных утверждаю Вам следующее количество подлежащих репрессиям: по первой категории — четыре тысячи, по второй категории — 10 тысяч [человек]». Такой размах работы требовал пополнения кадров, и летом 1937 года партийные комитеты предприятий и военных частей Ленинградского округа провели мобилизацию коммунистов для службы в НКВД. Карательный механизм был запущен на полную мощность, и утвержденный Ежовым план по «первой категории» был выполнен уже в сентябре. А в общей сложности в Ленинграде и Ленинградской области в 1937–1938 годах было расстреляно 44 460 человек[107].